Выбрать главу

Мы оба - Яковлев и я - были друг другом вполне довольны. По крайней мере я. Хозяйственные отношения краткого периода "передышки", прорыва анархии в стройность планов сводились, приблизительно, к следующему.

Я и мои соседи - сапожник, монтер, врач и прочие - занимались каждый своим делом и не вмешивались ни к какие чужие дела. Нужно с прискорбием констатировать тот факт, что некоторое и довольно значительное количество людей и со своим собственным делом справиться не в состоянии. Гражданин Яковлев справлялся со своим вполне удовлетворительно. Но если бы мы все обнаружили, что гражданин Яковлев является вредителем, саботажником, лодырем, растратчиком, головотяпом и т.п., то ни я, ни сапожник, ни врач никаких общих собраний устраивать не стали бы, никуда с доносами не побежали бы и никому не предложили бы посадить гражданина Яковлева в тюрьму или в концентрационный лагерь. Наш вердикт был бы молчалив, индивидуален и безапелляционен: мы бы пошли покупать селедку к гражданину Сидорову. Только и всего. И этого немого приговора было бы достаточно, чтобы гражданин Яковлев без всякого бюрократизма и показательных процессов так же тихо и мирно вылетел в трубу. Причем ни я, ни сапожник, ни врач даже и спрашивать не стали бы: почему у гражданина Яковлева на десяток яиц оказалось одно гнилое. Ни для кого из нас это не представляло ровно никакого интереса. Совершенно само собой разумеется, что я буду заниматься разведением спорта, сапожник - подшиванием подметок, врач - исследованием желудочного сока, а гражданин Яковлев - заготовкой яиц и прочего. Было также само собой разумеющимся, что где-то за пределами нашего салтыковского горизонта торчат люди, которые ловят селедки, сажают томаты или разводят кур. Данное положение вещей меня устраивало почти совсем. По неопытности житейского моего стажа я его не анализировал: чего же анализировать само собой разумеющиеся вещи? Потом пришел и анализ. Но только потом.

В моих взаимоотношениях с кровавым частником Яковлевым почти все преимущества лежали на моей стороне. Я, собственно, был бюрократом. Это было, правда, только случайностью в моей биографии, иначе я бы в этом не признался никогда. Есть в мире только две вещи, в которых никогда и никому не признается ни один мужчина в мире: а) то, что он дурак и б) что он бюрократ. Люди могут признаваться в том, что они воры и сифилитики, алкоголики и гомосексуалисты, но в двух вещах - в бюрократизме и в глупости - кажется, не признавался еще никто и никогда.

Человеческая душа имеет неисследованные никакой наукой глубины. Повторяю, я встречал людей, которые не без профессиональной гордости говорили: "Я вор, вором и помру". Я никогда не слыхал о людях, которые говорили бы: "Я дурак, и дураком помру" или "Я бюрократ и бюрократом и окончу свой век". Так, кажется, не бывает. Следовательно, и мое признание в бюрократизме нужно принять с целым рядом оговорок. Я, в общем, оказался очень плохим бюрократом. Или, несколько точнее, плохим сочленом бюрократического сообщества. Так сказать, паршивой овцой в хорошо подобранном стаде.

Я был спортивным бюрократом: это совершенно новая в истории человечества отрасль бюрократической деятельности. И касается она тех людей, которые могут заниматься спортом, но могут им и не заниматься. Власти над жизнью и смертью, над едой и голодом, над жилплощадью и бездомностью у меня не было. Когда вышестоящие бюрократы предложили мне составить ряд специальных систем гимнастики и спорта для санитаров, бухгалтеров, металлистов, врачей, грузчиков и прочих, я тщетно возражал, что все пролетарии мира имеют одно и то же количество позвонков, бицепсов и прочего и что поэтому разные системы спорта для разных профессий являются чепухой. Мои возражения не помогли. Моя настойчивость стоила бы мне службы и кое-чего еще. Я эти системы изобразил. Они были совершеннейшей чепухой, но и совершенно безвредной чепухой. Но когда мне предложили формировать футбольные команды из девушек ("социалистическое равноправие женщин"), то я проявил совершенно неприличную в бюрократической среде строптивость нрава, из-за которой меня в конце концов выгнали вон. Но так как, кроме барократически-спортивной профессии, у меня в запасе была еще и дюжина других, то это меня смутило мало. Скажем так: я не был типичным бюрократом. Но бюрократом я все-таки был - по крайней мере в чисто социальном отношении. Будучи бюрократом, я ни от каких потребителей не зависел никак. Я зависел - по крайней мере теоретически - только и единственно от моего начальства. Я состоял инспектором спорта при профсоюзах и являлся частичкой "плана". План не стоил ни одной копейки, но моего личного положения это не меняло никак. Я назначен свыше, и мировой закон борьбы за существование, приближаясь ко мне, прекращает бытие свое. Мне совершенно безразлично, будут ли довольны мои спортсмены, которых я призван опекать и планировать, или не будут довольны. И когда меня в конце концов все-таки выгнали вон, то выгнало начальство, а совсем не спортсмены. Я считал, что в условиях недоедания и прочего задачей физической культуры должно явиться поддержание известного уровня здоровья пресловутых трудящихся масс. Плановые органы считали, что "трудящиеся массы" есть термин демагогический и во внутреннем употреблении - неприличен. Им можно оперировать в кругах планируемых, но по меньшей мере бестактно оперировать им в кругах планирующих. Говоря чисто практически, вопрос стоял так: в стране имеется тысяча кирпичей и сто фунтов хлеба. Следует ли хлеб разделить по фунту на сто спортсменов, а кирпичи по сто на десять лыжных станций - или десяток профессиональных и пропагандных спортсменов "Динамо" кормить на убой за счет остальных спортсменов, а на стадион "Динамо" ухлопать все кирпичи за счет остальных спортивных сооружений. Можно защищать обе точки зрения. За защиту моих собственных из бюрократического рая я и был изгнан. Благодаря накопленному за это время запасу социалистической мудрости я отделался очень дешево - в тюрьму не попал. Но мог и попасть.

Все это, однако, случилось несколько позже, при переходе от анархии НЭПа к первым пятилетним планам. А в этот промежуток времени, о котором я сейчас говорю, я был одним из сочленов бюрократической касты, а Иван Яковлев был одним из проявлений капиталистической анархии. Я от Яковлева не зависел никак. Яковлев всячески зависел от меня. Он должен был угождать моим вкусам, проявлять по моему адресу всяческую любезность. Он был вынужден заботиться о моем здоровье. Если бы я отравился гнилыми сосисками, я вынес бы ему мой молчаливый вердикт: присужден к высшей мере капиталистического наказания больше у Яковлева я покупать не стану. Если бы он продавал сосиски дороже Сидорова, я бы перешел к Сидорову. Он, капиталист, был вынужден быть милым и доверчивым, ибо сколько раз случалось, что моя наличность равнялась нулю (текущего счета у меня не было никогда), и перед ним стоял тяжелый выбор: отпустить ли мне фунт сосисок в долг или не отпустить, испортив наши дружеские отношения. Он, Яковлев, рисковал не только тем, что я не захочу заплатить, но и тем, что я не смогу заплатить: вот сорвусь на какой-нибудь футболизации трудящихся девушек - и пошлют меня на Соловки, и пропали деньги. Яковлев вынужден был проявлять целую массу знаний людей и вещей, состояние рынка и транспорта, мои вкусы и склонности, мою кредитоспособность, политику партии и НКВД - словом, целую массу вещей, от которых зависел каждый день его капиталистического существования. Не знаю, как он, но я был доволен вполне. На некоторый промежуток времени я был как-то изъят из действия социалистических законов. Я жил у частного , питался у частного капиталиста, я не посещал ни митингов, ни собраний, не участвовал ни в тройках, ни в пятерках, не заботился о заготовках картофеля и о контроле над заготовителями картофеля, - и я был сыт.