Нужно иметь ввиду, что домовой комиссар никогда не рождается в полном одиночестве: рядом с ним появляются на свет и другие. Так что пока наш домком бюрократствует над домом 75, его собратья и близнецы так же заведуют: кровельным железом, краской, топливом, вывозкой мусора и всякими такими вещами. Над каждым из них возвышается какое-то собрание, комиссия, контроль и Бог знает что еще: крыша начинает ржаветь. Бюрократ пишет бумажку: выдать мне столько-то квадратных метров кровельного железа, столько-то краски и столько-то рабочих. Бумажки, очертив положенную им Господом Богом орбиту, попадают к другим бюрократам, которые как-то на них отвечают. Один пишет: краски в данное время на складе нет. Третий сообщает: в порядке очередности рабочая сила может быть предоставлена через икс дней. Приблизительно такую же орбиту описывают бумажки о топливе, мусоре, дезинфекции, починке канализации, вселении одних жильцов, выселении других, устройстве качелей для пролетариев дошкольного возраста и т. д. Словом крыша начинает протекать, не считаясь с порядком очередности. И в то же самое время и по таким же точно соображениям начинают протекать всякие иные метафорические крыши — на фабрике красок. Потом трескается стена. Потом жильцам объявляется, что в плане энной пятилетки предусмотрена постройка новых домов, а из старого нужно выселяться, ибо он грозит обрушиться. Жильцам еще уцелевших домов предлагается «уплотниться» для размещения их злополучных спутников по бюрократической революции.
Как видите, очень просто. И как вы, может быть, согласитесь, — а как же логически может быть иначе?
Я не думаю, что в эти годы я отличался выдающимися аналитическими способностями. Мое отношение к больному было типичным для подавляющей — и неорганизованной — массы населения страны. Я, как и это большинство, считал, что к власти пришла сволочь. В качестве репортера я знал — и неверно оценивал — и еще один факт: это была платная сволочь. По моей репортерской профессии я знал о тех громадных суммах, которые большевики тратили на разложение русского флота в первую мировую войну, знал, что эти суммы были получены от немцев. Теория военного предательства возникла поэтому более или менее автоматически. Социальный вопрос ни для меня, ни для большинства страны тогда никакой роли не играл. И для этого вопроса ни у кого из нас, большинства страны, не было никаких предпосылок.
Я помню: идя к захвату власти, Ленин не требовал ничего особенного. В программе стояло: национализация промышленности, банков и железных дорог; большую часть этой программы проводило и царское правительство. Ленин требовал раздела земли между крестьянами. Царское правительство в течение полустолетия до появления на исторической арене того же Ленина проводило ту же политику. Правда, оно действовало экономическими методами, и крестьяне получили дворянскую землю за плату. Ленин обещал бесплатный раздел. Но мне было решительно безразлично, получит ли дворянство за остатки своих латифундий еще один миллиард на пропой остатков своей души или не получит. И я, более или менее средний молодой человек России, нес свою шкуру на алтарь гражданской войны вовсе не из-за банков, железных, дорог, акций или платного или бесплатного раздела земли. Не из-за этого несли свою шкуру и другие юноши России. Ни колхозов, ни концентрационных лагерей, ни голода, ни вообще всего того, что совершается в России сейчас, мне еще видно не было. Пророчества Герцена, Достоевского, Толстого, Розанова, Лермонтова, Волошина и других, которые я знал и тогда, совершенно не приходили в голову, скользили мимо внимания. Я, в отличие от большинства русской интеллигентной молодежи, действительно питал непреодолимое отвращение ко всякому социализму, но во-первых, против большевизма подняла свои штыки и та интеллигентная молодежь, которая еще вчера была социалистической, и та рабочая молодежь, которая еще и в годы гражданской войны считала себя социалистической. Потом я почти присутствовал при массовых расстрелах социалистической молодежи в большевистских тюрьмах Одессы. Я ненавижу социализм, но это было чересчур. Я не питаю решительно никаких симпатий к нелепому племени украинских сепаратистов, но сидя в одесской тюрьме и ожидая расстрела, я в щелку тюремных ворот смотрел на целую колонну сепаратистской молодежи, которой солдаты ВЧК (позднейшее ОГПУ, потом НКВД, теперь МВД) проволокой связывали за спиной руки перед отправкой этих двух-трех сотен юношей и девушек, почти мальчиков и девочек, на расстрел. Царское правительство боролось и с социалистами, и с сепаратистами, но все-таки не такими методами. Однако и социалисты, и сепаратисты были для меня врагами. Ни дворянство, ни буржуазия друзьями для меня не были. И если сейчас, тридцать лет спустя, я пытаюсь самому себе дать честный ответ на вопрос: так из-за чего же, как и миллионы других русских юношей, подставлял я свой лоб под пулеметы фронта и свой затылок под наган подвала, то единственный ответ, невразумительный, но честный, будет заключаться вот в чем: мы шли во имя здоровья и мы шли потому, что оно у нас было.
Все остальные объяснения не выдерживают никакой критики, и почти все они средактированы уже впоследствии. К этому, самому основному пункту всей моей книги, и перехожу для того, чтобы не создать в читателе некоего смешения перспективы. В 1920 году я никак не предвидел того домкома, на жилплощадь которого мне пришлось попасть в 1926-м. Никакой мужик в 1920 году не предвидел тех колхозов, в которые он попал в 1930-м. Никакой рабочий не предвидел тех каторжных работ, на которые его направила советская власть в 1932 году. Идя к власти, Ленин в области внутренней политики проектировал только ускоренное проведение всего того же, что уже и без Ленина делало царское правительство. Не против этого шла в бой молодежь белых армий. Генералитет белых армий начертал на своих знаменах «За единую и неделимую Россию!», но сейчас совершенно ясно, что ни единству, ни неделимости России большевики не угрожали никак: наши либеральные течения в вопросах федерализма и прочего шли гораздо дальше, чем шел товарищ Ленин. До момента разгрома немцев союзниками очень острым вопросом был вопрос выхода из войны: как раз те слои страны, которые от войны страдали больше всего — молодежь, армия, офицерство, готовы были на стенку лезть во имя «войны до победного конца», но разгром Германии снял с повестки дня и этот вопрос. Итак, во имя чего же мы, русские, в подавляющем своем большинстве истинно «рабоче-крестьянская» молодежь, шла на риск, в тюрьму и на смерть?
Тот советский бюрократ, к биографии которого я сейчас перехожу, в нашей борьбе никакой роли не играл. О том, что он появится на свет, никто из нас никакого представления не имел. О том, что именно он будет проделывать, появившись на свет, мы никакого представления и иметь не могли. В 1920 году я был политически довольно грамотным молодым человеком. Я был монархистом, антисоциалистом, верующим и вообще тем, что принято называть «реакцией». На фронтах и в тюрьмах рядом со мной воевали и вместе со мной сидели другие русские юноши, которые называли себя социалистами. И даже революционерами. Я воевал против того, что я называл революцией, они воевали против того, что они называли контрреволюцией. И когда в ожидании боя или расстрела мы, так сказать, открыли друг другу души свои, то оказалось, что мы все воевали и сидели во имя одной и той же традиции физического и морального здоровья нации. Я был монархистом, но я был за раздел помещичьей земли и я не был против «национализации кредита». Они были социалистами, но они «ничего не имели против монархии». Я стою за капитализм, но к рядовому русскому рабочему я питаю искреннее уважение. Они стояли за пролетариат, но в их присутствии нельзя было оскорбительно выражаться о русской монархии, профессиональная революционная пропаганда до 1917 года получала официальные указания от своих руководящих органов: можно ругать помещиков, дворян, банкиров и генералов, но нельзя ругать Царя. Они считали себя атеистами, я был верующим. Обе стороны были склонны очень скептически относиться к «попам», но для обеих сторон были вещи недопустимые. Говоря короче, у всех нас действовал почти безошибочный инстинкт физической и моральной чистоплотности, то есть физического и морального здоровья страны и нации.