Я склонен утверждать, что в Российскую коммунистическую партию шли почти исключительно отбросы. В германскую национал-социалистическую шли главным образом отбросы, но уже не исключительно. Моральный состав германской партии был, несомненно, выше русской. Может быть, отчасти именно поэтому внутрипартийная немецкая резня не приняла таких ужасающих размеров, как русская, и хозяйственные последствия нацизма в Германии не имели такого катастрофического характера, как в России. В России социалистическое хозяйствование оказалось сплошной катастрофой.
Приличного вида мужчина случайно мог оказаться человеком компетентным и добросовестным. Однако совершенно очевидно, что если в стране происходит насильственная замена тридцати миллионов частных предпринимателей десятком миллионов приличного вида мужчин, то такого количества компетентных и добросовестных людей не может выделить никакая бюрократия мира. И с другой стороны, никакой бюрократический аппарат не может быть построен на доверии к компетентности и добросовестности его сочленов. Аппарат должен быть построен на контроле. Если дело идет о почтовых марках, которые не подвергаются ни усушке, ни утечке, ни порче, ни колебаниям в цене, ни влияниям общественной моды или личных вкусов, — этот аппарат работает. Если дело идет о селедке — аппарат просто перестает работать. Селедка обрастает контролем. Одновременно с селедкой таким же контролем обрастает и каждый сноп. Становится меньше и селедки, и хлеба. Становится больше соблазна украсть. Приказчик каждого гастрономического магазина считал себя вправе съесть хозяйскую селедку — и Иван Яковлев признавал за ним это право: это был быт. Приличного вида мужчина — в особенности, когда селедок стало мало, — тоже ими не брезговал. Но если он имел право на селедку, то почему не имел такого же права и другой, уже контрольного вида мужчина? И если селедок оказывалось мало и они становились предметом «распределения», то совершенно естественно, что преимущественное право на это распределение получал, скажем, секретарь салтыковской партийной ячейки. Но в Салтыковке, как я уже говорил, существовала целая коллекция местного начальства — «партийная головка», по советской терминологии. Приличного вида мужчина зависел не только от своего вышестоящего партийного и кооперативного начальства, но также и от местной партийной головки. И если к нему приходил или ему присылал записку начальник местной милиции, жаждавший и выпивки, и закуски, то приличного вида мужчина не мог отказать. Конечно, у него были все юридические основания для отказа. Но не одними юридическими основаниями жив будет человек, социалистический в особенности. План вызывает террор. Террор вызывает бесправие. Зав КООПом, в сущности, имел также мало прав, как имел их и я. Любой соседствующий бюрократ мог его или съесть, или посадить, или просто подвести. Акт об антисанитарии. Донос о партийном уклоне. Жалоба на нарушение классовой линии в раздаче селедок. Арест («до выяснения») по обвинению в саботаже и вредительстве. Заметка в местной газете о посещении церкви или непосещении комсомольских собраний. Ну и так далее…
В каждой общественной группе происходят некоторые деяния, которые обозначаются несколько неопределенным термином «интрига». Для советского быта этого термина оказалось недостаточно. Был выработан ряд синонимов: склока, буза, гнойник, кружковщина, — их все равно ни на какой язык перевести нельзя. Все эти варианты интриги опутывают приличного вида мужчину с головы до ног, как они опутывали и меня. Но я ни при каком усилии воли не мог украсть футбольной площадки, да никакому бюрократу она и не была нужна. У приличного вида мужчины лежат селедки, их можно украсть, и они всем нужны. Так что приличного вида мужчина, хочет он этого или не хочет, вынужден вступать в какие-то сделки с совестью, селедкой и секретарем партийной ячейки. И — в обратном направлении — секретарь партийной ячейки был вынужден вступать в сделки с селедкой, приличного вида мужчиной и даже с совестью в тех редких случаях, когда она существовала. Или, проще, бюрократический контроль над бюрократическим аппаратом повторял всемирно-историческую попытку барона Мюнхаузена: вытащить самого себя из болота, в данном случае бюрократического. Да еще и с лошадью, в данном случае «трудящейся массы». Барону Мюнхаузену, если верить его словам, это удалось. Советская власть даже и не врала об удаче.
Во всяком случае, каждая национализированная и социализированная селедка и сосиска, фунт хлеба и пара брюк стали обрастать и контролем, и воровством. Чем больше было воровства, тем сильнее должен быть контрольный аппарат. Но чем крупнее контрольный аппарат, тем больше воровства, контролеры тоже любят селедку. Тогда с некоторым опозданием советская социалистическая власть вспоминает обо мне, трудящемся, потребителе, пролетариате, массе и прочее. И власть говорит мне: «Вот видите, товарищ Солоневич, государство у нас рабоче-крестьянское, НО с бюрократическим извержением, — это формулировка В. Ленина. Идите княжить и владеть контролем. Контролируйте бюрократов, волокитчиков, загибщиков, головотяпов, аллилуйщиков, очковтирателей (список этих синонимов можно бы продлить еще строчки на две-три). Идите и контролируйте».
Я не иду. И никто из приличных людей не идет. Во-первых, потому, что ни я, ни врач, ни сапожник, ни монтер решительно ничего в этом не понимаем. Во-вторых, потому, что у нас есть и свои собственные и профессии и дела. В-третьих, потому, что, будучи среднетолковыми людьми, мы понимаем совершенно ясно: ничего путного выйти не может.
Я вернусь к моей собственной бюрократической деятельности. Итак, я руководитель спорта при Центральном совете профсоюзов. Я один из винтов бюрократической машины, которая решительно никому вообще не нужна. Из всего того, что я делаю, процентов девяносто пять не имеет абсолютно никакого смысла. Остальные пять процентов — при нормальном положении вещей спортсмены организовали бы и без всякой помощи с моей стороны. А также и без того «плана», который я призван составлять, предписывать и проверять. Моя спортивная служба ввиду этого была почти на все сто процентов чепухой. Она никому не была нужна. Если я все-таки кое-что сделал, то только во внеслужебном порядке: писал книги о том, как нужно подымать гири или заниматься гимнастикой. Но все-таки мое бюрократическое существование не было безразличным. Я не мог помочь ничему. Но я очень многое мог испортить.
Мои планы никому не были нужны, как планы Госрыбтреста не были нужны никакому Яковлеву. Но уже приличного вида мужчина ничего не имел права сделать без плана, иначе что же остается от самого принципа планирования. Любой лыжный кружок страны мог достать лыжи и ходить на них решительно без всяких плановых указаний с моей стороны, но он на это не имел права, ибо, опять-таки, какой же иначе план? Я был тормозящим фактором в развитии русского спорта, как и Госплан в развитии русского хозяйства. Но я, по крайней мере, старался не быть тормозом. Мой спорт подвергается такому же контролю, как и кооперативная селедка.