Но мы проворонили. На второй день революции город был во власти революционного подполья. Какие-то жуткие рожи - низколобые, озлобленные, питекантропские, вынырнули откуда-то из тюрем, ночлежек, притонов - воры, дезертиры, просто хулиганье. И по всему городу шла "стихийная" охота за городовыми.
Почему именно за городовыми? Тогда я этого никак не мог понять. Можно было себе представить, что победившая революция постарается истребить своего наследственного врага - политическую полицию, "охранку" царского режима. Но городовые никакой политикой не занимались. Они регулировали уличное движение, подбирали с мостовых пьяных пролетариев, иногда ловили трамвайных воришек и вообще занимались всякими такими аполитичными делами, совершенно так же, как лондонские или нью-йоркские Бобби. За что же их-то истреблять?
Но зловещие люди гонялись за ними, как за зайцами на облаве. Возникали слухи о полицейских засадах, о пулеметах на крышах, о правительственных шпионах, и Бог знает, о чем еще. Мой знакомый, любитель фотографии, был пристрелен у своего окна: он рассматривал на свет только что отфиксированную пластинку - его приняли за шпиона. При мне банда зловещих людей около часу обстреливала из пулемета пустую колокольню: какой-то старушке там померещился поп с "пушкой" - о том, как именно поп смог бы втащить трехдюймовое орудие на колокольню и что бы он стал из этого орудия обстреливать, зловещие люди отчета себе не отдавали. Они еще находились в состоянии истерической спешки: шли и другие слухи - о том, что к Петербургу двигаются с фронта правительственные войска, и что, следовательно, дело может кончиться виселицами; о том, что какие-то юнкера заняли какие-то подходы к столице - вообще дело еще не совсем кончено. Нужно торопиться. Зловещие люди явно торопились: Carpe diem. Наиболее сознательные из них подожгли здание уголовного суда.
Тогда я тоже не мог понять: при чем тут уголовный суд? Огромное здание пылало из всех своих окон, ветер разносил по улицам клочки обожженной бумаги. Я нагнулся, поднял какую-то папку, и сейчас же около меня возникла увешанная пулеметными лентами зловещая личность: "тебе чего здесь, давай сюда!" Я послушно отдал папку и отошел на приличную дистанцию. Зловещие люди тщательно подбирали все бумажки и также тщательно бросали их обратно в огонь.
Смысл этого "ауто да фе" я понял только впоследствии: тут, в здании уголовного суда, горели справки о судимости, горело прошлое зловещих людей. И из пепла этого прошлого возникало какое-то будущее. Но - какое? если об этом не догадывался даже профессор Милюков, то как о нем могли дать себе отчет люди, только что вынырнувшие из уголовного подполья? Так, в 1789 году такие же зловещие люди жгли парижский уголовный суд. А в 1944 - какие-то люди из бельгийского "движения сопротивления" подожгли брюссельский Дворец Правосудия. В Гамбурге в 1933 - гамбургский суд; в Берлине - берлинский. Что общего имеет дело освобождения Родины от немецких оккупантов с бельгийскими справками о судимости?
Прошлое было сожжено. Что оставалось для будущего? Если с фронта придут апокрифические правительственные дивизии - будущее станет совершенно ясным: виселица или снова тюрьма. Но если не придут? Если проклятый царский режим будет свергнут окончательно и бесповоротно и на месте его возникнет истинно демократическая республика? Что тогда станут делать зловещие люди? Сдадут свои пулеметные ленты в какую-то новую полицию? И возьмутся за тот "свободный и мирный труд", которым они в жизни своей никогда не занимались? А если бы и случилось заниматься, то разве им, творцам новой, невыразимо прекрасной жизни и завоевателям нового, невыразимо прекрасного общественного строя, снова опускаться на какое-то дно жизни, становиться за станок - это в дни всеобщего, революционного праздника, в дни воскресения зловещих людей из праха справок о судимости? Вдумайтесь в их положение и вы сами увидите, что кроме "углубления революции", "перманентной революции", как это сформулировал Троцкий, им не оставалось ничего. И они, вооруженная масса городских подонков, не могли не пойти за Троцким и Лениным - ибо все остальное грозило бы им, по меньшей мере, возвращением в первобытное состояние, возвратом на общественное дно. Они, эти люди, рыскали потом с митинга на митинг, поддерживая своими глотками и своими винтовками тех вождей, которые обещали наивысшую плату в самый короткий срок. Которые предлагали наиболее полную гарантию от репатриации зловещих людей в ночлежки, тюрьмы и притоны. Наивысшую цену и в кратчайший срок предложил Ленин. Если бы он поцеремонился и усовестился, нашлись бы другие - менее церемонные и менее совестливые.
Так, на моих глазах шел великий аукцион революции: кто дает больше и еще - кто даст скорее. В этом истинно социалистическом соревновании автоматически было сметено все, в чем была совесть. Потом, впоследствии, научные обозреватели социальной революции будут все это взваливать на плечи многострадального пролетариата. Обозреватели революционные, - чтобы сказать: "с революцией был весь пролетариат". Реакционные, - чтобы сказать: "вот он, ваш пролетариат". Опытом всех семнадцати лет революций могу засвидетельствовать категорически: пролетариат был тут совершенно не при чем.
Но вот: справки сожжены, бриллианты ограблены, городовые перебиты. На тысячах митингов прощупывается связь между "массой" и "вождями". "Массы" жаждут гарантии от тюрьмы и виселицы. Но той же гарантии жаждут и вожди. Массы требуют наибольшей платы и вожди требуют наибольшей "бдительности". В самом деле: что станется с вождями, если масса дифференцируется, разбредется, или просто займется пропиванием награбленной движимости? С чем тогда останутся вожди? И вот, от зловещих вождей зловещей банды идет исторически повторяющийся и логически неизбежный "караул": "революция в опасности". "Завоевания революции в опасности". Идет полиция и несет с собою виселицы. Caveant pitecantropes. "Революционный держите шаг - неугомонный не дремлет враг". Враг мерещится из-за каждого угла, и за каждым углом он действительно сидит. Но враг мерещится и там, где его и в помине нет. Начинается охота: за "подозрительными" французской революции, "контрреволюционерами" - русской, "предателями народа" - германской. Воздвигаются гильотины, виселицы и плахи; начинается террор. И - от первого дня революции до самого ее последнего дня, до самого последнего дня - идет смертельная, звериная борьба между пролетариатом и революцией. Самым страшным врагом революции является именно пролетариат - ибо он, а не "буржуазия", умирает с голоду.
Итак: революция совершена. Старый режим свергнут. Сейфы ограблены. Хлебных очередей больше нет, ибо нет хлеба. Зловещие люди, успокоившись от своих страхов по поводу "фронтовиков", идущих наводить порядок, хлынули в игорные дома. Игорные дома в Петербурге в 1917 году росли так же, как и в Париже в 1789. Краса и гордость революции швырялась кредитками и золотом, золото и кредитки уходили так же быстро, как и пришли: зловещие люди не отличаются предусмотрительностью. Рабочий Петербург, как и рабочий Париж, начинали голодать совсем всерьез: это рабочие, а не буржуазные жены стояли по ночам в парижских и петербургских очередях, это пролетарские, а не буржуйские дети попадали в беспризорники. У "буржуазии" что-то оставалось и "буржуазия" всегда имела свои пути за границу. Голодал, мерз и гиб - именно пролетариат.