Выбрать главу

От каковой носки оно, плечо, получало тенденцию к задиранию и возвышению над правым (можете, если хотите, видеть здесь политическую аллегорию; а можете и не видеть; мне совершенно все равно, в ядовитых скобках замечает Димитрий); московского денди эпохи гласноперестройкости можно было узнать по легкому скосу плечей, скриву спины. И я был главным среди них всех, я был первым (пишет Димитрий). Я всегда был первым, как вы уже догадались. Когда я шел, сударыня, по тогда еще горькой Тверской, этак поигрывая глазами, плечами, еще никому не ведомый юноша, одинокий герой еще не написанной книги, не сыгранной пьесы, тогда девушки, барышни, барыни смотрели на меня с тем, мое великое будущее предвосхищавшим восторгом, с каким они смотрят теперь, если (что, впрочем, редко случается) я почему-либо забываю надеть или зачем-нибудь снимаю свои черные (черней души вашей) непроницаемые очки, свою длиннокозырную, бейсбольную (бей, так с болью, чего уж там?) кепку, — с той лишь (трагической) разницей, что тогда-то угадывали они мое будущее, теперь, узнавая, думают скорее о прошлом. Все ж, потрясенные, они кидаются ко мне отовсюду, из Малого Гнездниковского переулка, из Большого Гнездниковского переулка, мечтая об автографе, поцелуе, допуске к астральному телу, кунилингусе, римминге, фистинге, фейсинге, уролагии. Ученость Димитрия не знает границ.

***

А ведь и вы узнали меня, сударыня? Вы давно уже догадались, кто я, не правда ли? Вы только сидите вся такая невинная, поджав губки, а сами-то вы давно уже поняли, кто я, уже млеете от восторга и ужаса. Да и как можно не узнать меня (набирая воздух в легкие, пишет Димитрий)? Кого и узнают-то у нас на Москве? Сережу Маковецкого, да Сережу Безрукова, да меня, безгрешного, хоть я, конечно, и не Сережа (с наслаждением пишет Димитрий). Так что вы повнимательнее смотрите на постаревших пижонов в черных очках, в бей-с-больных кепках с большим козырьком. Там я могу быть, под козырьком, за очками. Приходится прятаться, а то ведь пристают с автографами, как, бывает, идешь по Тверской. Как выйдешь на Тверскую, так девки на тебя и кидаются. Еще бы, это же я (с неизменным наслаждением пишет Димитрий), это же я, сударыня, как вы уже догадались, играл в девяностые годы в таких шедеврах, как «Месть Лысого» и «Возвращение Крутого», это же я потом исполнил главную роль в бессмертном лирически-эротическом триллере «Теплое тело», а после, в двухтысячных, ну, вы уже поняли, это я был доктором Матвеем Стрептококкиным, в ста пятнадцати сериях. Доктор Матвей Стрептококкин, любимец пациенток и зрительниц, незабываемый доктор Матвей Стрептококкин, одним своим появлением, со своим стетоскопом, спасающий, всех скопом, и больных, и здоровых, от самой науке неизвестных болезней, — вот он, вот же он я (с восторгом пишет Димитрий), теперь глядящий в древесные гущи, райские кущи, ровным, хотя и неразборчивым докторским почерком заполняющий страницы своей исповеди… сударыня! Вы же обожали меня, признайтесь! Вы же с ума сходили при виде моего стетоскопа! Вы же не могли дождаться вечера, чтобы посмотреть новую серию! Вы бежали к телевизору, как на первое свидание в общежитие МТПТИРИПИТИ, к белокурому студенту Валерию! А он потом вас бросил, и вы вышли замуж за чернобрового аспиранта из МПИРИРРИТИРИ, не Валерия, а, например, Валентина, но с ним тоже все не сложилось, сперва он пил, потом стал колоться, и кандидатскую забросил под старый пыльный диван, на котором целый день и лежал, плевал в потолок, и хорошо хоть, что детей у вас не было, и вы сами послали его, поддавшись родительским уговорам, к чертовой бабушке, к прабабушке Вельзевула, и вышли за хорошего человека, электронщика, с глазами такими чистыми-чистыми, честнымичестными, только красными от компьютера, и денег не было ни фига, ни гроша и ни грошика, ни полушки, ни полсушки, и пришлось вам ездить в Турцию за колготками из кожзаменителя, возить оттуда огромные пластиковые сумки в квадратиках, и пытаться кому-то где-то сдать комнату, продать чью-то дачу, даже квартиру, но потом все стало налаживаться, и вы даже сами купили квартиру, у станции Братиславская, очень миленькую, в стоэтажном домике, с видом аж до Коломенского, и главное, каждый вечер был я в телевизоре, я, Матвей Стрептококкин, утешавший вас почище всякой Изауры, и даже ваш муж, электронщик, хоть и посмеивался над вами, а все же, случалось, присаживался на ручку дивана, уже икеевского, чтобы посмотреть вместе с вами триста пятую серию, своими чистыми красными глазами, хотя сам-то, в глубине честнейшей души, предпочитал меня в роли майора Иннокентия Фуражкина, которую играл я с таким мрачным блеском, да и до сих пор играю с таким зловещим огоньком, таким чертовским задором. Да, сударыня, это я, это все я, как вы уже догадались, майор МУРМУРа Иннокентий Фуражкин, из серии в серию преследующий симпатягу-авторитета, Ахмада, Абрама, Ашота, и как же мы лихо летели в прошлой серии по Бутырскому Валу (вы видели? видели?), как гнались за белым мерседесом, на котором Ашот от нас улепетывал, и вылетели на площадь перед Белорусским вокзалом, перекрыв все движение (вы же это видели? не могли не видеть, сударыня?), и как я выскочил из моего фирменного фордика (на котором езжу со второй серии: в первой еще его не придумали; фиолетового фордика, призванного оттенить мою меланхолическую мужественность), на ходу, без всякого каскадера; какой блатной развязной походочкой подошел к упавшему на руль своего мерса Ахмаду. Все кончено, Абраша, поехали в отделенье. Узнал меня? Это я, Матвей Стрептоккокин. Кто-о? Пардон, перепутал. Сиди тихо, Ашотик, не рыпайся. Я это, Иннокентий. Когда майор МУРМУРа Иннокентий Фуражкин говорит тебе сидеть тихо, то уж сиди, брат, сиди. Сидеть будешь долго. Моя коронная фраза, вошедшая в поговорку. Вы все ее знаете. Мои две коронные фразы, вошедшие в поговорку. Сиди, брат, сиди. Сидеть будешь долго. Я их сам придумал, сообщаю вам по секрету.

***

Полет моей мысли неудержим, мадам, даже и не пытайтесь его прервать. Я прерываю сам его, возвращаюсь в давние времена. Потому что все это было позже, позже, сударыня: и «Месть Гундявого», и «Шепелявый в Нью-Йорке», и я успел состариться, играя всех этих Стетоскопкиных, вам на потеху, всех этих Фуражиркиных, вам в утешение, и у меня было (если не путаю) три жены, триста тридцать три любовницы (хотите быть триста тридцать четвертой? нет, просто четвертой? поговорим об этом по окончании сеанса), но тогда, сударыня, тогда ничего не было этого; был театр (на маленькой площади); был снег и фонари под снегом; был ОВИР и первая заграница; перестройкогласность, пятнистый генсек; была девушка в оранжевой курточке, шедшая через площадь; был Сергей Сергеевич, Мария Львовна и все прочие, уже мной перечисленные персонажи; был Просто Перов (или Простоперов), говоривший мне в изысканной роли опереточного народа: прийди, прийди, батюшка, свет ты наш ненаглядный, сядь на трон свой, свет ты наш негасимый, властвуй, царствуй, насилуй нас, сколько душеньке твоей будет угодно, а мы-то уж потерпим, мы-то уж, отец родной, за тебя пострадаем, животов своих не пощадим; и я стоял там, на сцене, и думал о мертвых трупах; стоял на сцене и думал: зачем? думал: стоит ли? Стоит не стоит ли, а уже поздно было; уже все свершилось, решилось; уже Москва лежала передо мною, готовая мне отдаться; уже отступать было некуда. Москва перед нами, отступать некуда (отнюдь не смеясь, очень плача, пишет Димитрий). Уже хочешь не хочешь, а должен быть подлинным Димитрием, настоящим царевичем. А что делает настоящий царевич, когда Москва лежит перед ним и опереточный народ в лице Просто Перова говорит ему: прийди, батюшка, овладей, сядь на трон свой, свет ты наш ненасытный? Вы правы, сударыня, вы все верно поняли, ясновельможная пани: ежели так говорит ему несуществующий, но все-таки очень и очень, со своей небритостью и раздвоенным подбородком, симпатичный народ (в лице Простоперова), то — что же? — то милостиво склоняет голову настоящий царевич, уступая мольбам и крикам, шепотам, шорохам, плачу детей и сирот, скрежету шестеренок истории, как бы ни было ему все это отвратительно, как бы ни был он потрясен и несчастен.