Выбрать главу

— Ван дер Люббе и Торглер.

— Торглер — как моральный поджигатель, так ведь кажется? Надо же как-то направить следствие к Германской компартии…

— Говорят, Ван дер Люббе коммунист.

— Коммунист?! — воскликнул Димитров. — Это невероятно! Никогда ни один коммунист не вмешался бы в такую глупую террористическую аферу! Терроризм не входит в наши принципы. Нет! Нет! Это доказывает лишь то, насколько запутались гитлеровцы. Всем, кем угодно, может быть Ван дер Люббе, только не коммунистом…

— У него найден партийный билет, — сказал Танев.

— Это еще ничего не значит.

На другом конце бара, у самого входа, послышался шум, затем раскрылась тяжелая дубовая дверь, и в бар ворвались полицейские, сильно вооруженные. Находившийся среди них человек в штатском, оглядевшись, указал пальцем в сторону Димитрова. Это был официант Гельмер. Димитров его сразу узнал.

С пистолетами в руках полицейские окружили болгар.

— Руки вверх! Именем закона вы арестованы!

Трое болгар сначала заколебались, но потом встали, подняли руки и позволили себя обыскать.

— Здесь они встречались с Ван дер Люббе? — спросил полицейский.

— Да, — ответил Гельмер. — Я уже говорил об этом и готов подтвердить, где это потребуется.

Димитров, который хорошо понимал немецкий язык, взглянул на полицейского и кельнера и мрачно спросил:

— Какой Ван дер Люббе?

— Узнаете, когда придете в зал Бисмарка, господин Рудольф Гедигер, — злобно усмехнулся полицейский и поторопил своих подчиненных: — Быстрей! Быстрей!

Полицейские собрали вещи, отобранные у арестованных, и повели их к выходу. Димитров обратился к старшему полицейскому:

— Прошу вас, распорядитесь вернуть мне очки, они мне крайне необходимы.

— В Моабите очки не потребуются, там все равно темно, господин писатель, — съязвил полицейский.

— А для поджога рейхстага вам нужны были очки? — глупо сострил парень в коричневой рубахе.

— Тогда ему было светло… — подхватил такой же молодчик.

Димитров на них не взглянул.

Арестованных посадили в закрытую полицейскую машину и отвезли в рейхстаг, в зал Бисмарка, где заседала следственная комиссия.

Арестованных болгар встретил комиссар уголовной комиссии д-р Брашвиц. В резкой форме он объявил им, что полиция имеет неопровержимые доказательства об их связи с Ван дер Люббе и участии в поджоге рейхстага. Димитров ответил, что это чудовищная ложь. Брашвиц настаивал на своем и требовал подписать протокол.

Димитров заявил:

— Я отрицаю все обвинения и не подпишу никаких протоколов! Я не питаю доверия ни к какой полиции и тем более к вашей, германской полиции. Все, что я сочту нужным, я изложу письменно.

Брашвиц побагровел от злобы и приказал немедленно отвезти арестованных в тюрьму предварительного заключения при берлинском полицей-президиуме.

В тюрьме Димитров дал письменные показания, в которых, кратко обрисовав свою жизнь и деятельность, доказывал, что с поджигателями он не имеет ничего общего. О найденном у него при обыске фальшивом паспорте дал такое объяснение;

«Мои политические противники угрожали мне убийством и за границей, поэтому я не мог жить в Европе под своим настоящим именем и был вынужден проживать под другими фамилиями. К ним относится и фамилия д-ра Рудольфа Гедигера, под которой я и был арестован».

Вслед за этим Димитров написал о своей деятельности как политического эмигранта;

«В конце июня 1932 года я прибыл в Берлин и отсюда предпринял поездки в Вену, Прагу, Амстердам, Париж и Брюссель, где я старался заинтересовать этим вопросом [31] выдающихся лиц, таких, как Цвейг и др. в Австрии, профессор Неедлы и др. в Чехословакии, Барбюс, Ромен Роллан во Франции и др., редакции разных газет и журналов, разные организации — культурные, научные и др., и обеспечить их моральную и политическую поддержку в пользу требования амнистии… Написал ряд статей об экономическом и политическом положении в Болгарии, о ее внутренней и внешней политике и др.».

Наконец он заявлял:

«Во время своего пребывания в Германии я не вмешивался во внутренние германские дела. Я не принимал ни непосредственного, ни косвенного участия в политической борьбе в этой стране. Я целиком посвятил себя задаче, которая для меня, как болгарского политического деятеля, является вопросом жизни, — помочь, насколько мне позволяют силы, скорейшему завоеванию полной политической амнистии в Болгарии, чтобы я мог свободно вернуться после десятилетней эмиграции в свою страну и там служить моему народу согласно моим убеждениям и моему идеалу».

Относительно обвинения в поджоге рейхстага Димитров писал:

«С глубочайшим возмущением я отвергаю всякое подозрение в каком бы то ни было моем прямом или косвенном участии в этом антикоммунистическом действии, в этом со всех точек зрения предосудительном злодеянии и решительно протестую против неслыханной несправедливости, которую совершили по отношению ко мне, арестовав меня в связи с этим преступлением».

«Я протестую также против того, что со мной обращаются как с военнопленным, которому не оставлено из его собственных средств ни пфеннига для самых необходимых нужд и который лишен даже самой элементарной юридической помощи».

В конце своих показаний Димитров писал:

«Что касается книг, найденных в моей квартире, то я безусловно своими могу признать только те из них, которые были бы зафиксированы в моем личном присутствии. Обыск в моей квартире был произведен в мое отсутствие».

Свои показания Димитров передал следователю, но они не были приняты во внимание. 28 марта Димитров вместе с двумя товарищами был отправлен в тюрьму Моабит, что на окраине Берлина.

Началась тяжкая тюремная эпопея Димитрова, пленника фашизма.

ДАЛЕКО ОТ МИРА

У серых стен тюрьмы Моабит день и ночь стояли часовые. Через решетчатые оконца чуть проникал дневной свет, но долетал городской шум и напоминал затворникам, что где-то есть люди, есть жизнь.

Камера Георгия Димитрова была высокой и, как гроб, узкой; в ней едва помещалась койка, которую днем убирали. По настоянию Димитрова в камере поставили маленький стол. Димитров проводил за ним целые дни, поглощенный то чтением, то обдумыванием предстоящей защиты.

Прошло два дня, как он получил обвинительный акт от судебного следователя Фогта, и два дня с тех пор, как его руки заковали в стальные наручники.

Тюремная пища состояла из жидкого кофе, фасоли, иногда гороха или манной каши и небольшого куска хлеба.

Димитров не упускал случая выразить следователю Фогту протест против нетерпимого режима, подчеркивая при этом, что ни он, ни его друзья ни в чем не повинны.

— Кладу голову об заклад, — говорил Димитров, — что я и мои товарищи не виновны.

Фогт отвечал ему иронически;

— Вы и без того голову свою сложите…

По утрам тюремщики открывали двери камеры, передавали кусок хлеба и молча выслушивали требования заключенного. Он каждый день что-нибудь требовал. Никогда еще тюремщикам не встречался такой настойчивый, такой беспокойный заключенный. Каждый день он забивал им голоьы требованием то книг: истории Германии, учебника немецкого языка, свода законов, — то газет… Дайте ему, видите ли, книги господина Гете, книгу о господине Гамлете, книги какого-то лорда Байрона… То он хочет писать, то он хочет читать… На руках у него стальные наручники, а он сидит за столом и пишет, пишет… А иногда заговаривает с тюремщиками, подбрасывает им опасные мысли, беседует с пастором тюремной церкви, расспрашивает его об отношениях между протестантами и католиками, о философии христианства и философии гитлеризма… Очень неспокойный человек. Иногда станет у окна и долго-долго вслушивается. Что ему там слышится? О чем он думает? Может быть, вспоминает свободу? Может быть, думает о своих друзьях, разбросанных по всему свету?

В этот день, как и всегда, он сел за стол, развернул лист чистой бумаги и написал:

«Дорогой друг Барбюс!

Я вынужден сообщить вам печальную весть. Начиная с девятого марта, я нахожусь под арестом…»

вернуться

31

Вопросом об амнистии осужденных в связи с сентябрьскими событиями 1923 года в Болгарии.