Выбрать главу

   Отправились с утра на целый день. Мягко зеленел заливной луг после сенокоса, как ровно обрезанный, бархатистый ковер зеленой окраски. Дядю доставили в коляске. Остальные приехали на лодках по Горле. Едва причалили к берегу, мужчины с детьми пошли купаться. Луг наполнился раскатами громового голоса Вадима Алексеевича, плеском воды, взвизгиваньями Гори и Славы, с которыми дурачился в реке Вадим Алексеевич, его громким, сочным, довольным смехом:

   -- Хо-хо-хо...

   Дамы размещались поудобней у длинного стола, на пригорке, в тени деревьев. Дядя -- весь в белом, с красной бутоньеркой на груди -- занял место в центре стола. Рядом с ним -- Агриппина Аркадьевна. Она была в ударе сегодня. Ни в лодке, ни на лугу не стихали мелодические переливы ее искусственно звонкого голоска. Шутила, как резвая девочка. И платье было на ней юное, девическое. Полукороткое, беловато-голубое из японского прозрачного шелка с вышитыми букетиками выпукло-синих васильков. Они с дядей и любезничали, и пикировались друг с другом. Зато солидничала Марго -- в солидном платье из суровой парусины. Ей не хотелось выделяться своим мальчишеством среди молчаливо скромных невесток. Ксения Викторовна старалась поговорить с каждым ровно столько, сколько требовало приличие. Видимо, была поглощена своими какими-то думами. А Лариса молчала без церемоний, не обращая ни на кого внимания, уставившись в пространство задумчивым невидящим взором. Недаром была захолустной поповной, она не думала о приличиях. Высокая, худощавая, плоская и бледная, гладко причесанная, небрежно одетая, она имела не то нигилистическую, не то разгильдяйскую внешность. Казалось, для нее решительно безразлично, как на нее посмотрят, что будут думать о ней в том родственно-чуждом обществе, куда она случайно попала. Это равнодушие ей особенно ставили в вину почти все Неповоевы. Из-за него, главным образом, к ней не хотели привыкнуть.

   Дядя говорил Агриппине Аркадьевне:

   -- В том-то и состоит секрет моложавости английской королевы Александры...

   В это время за его спиной раздался громоподобный голос Вадима:

   -- Моложавость не есть молодость, дядюшка! Моложавость -- это уже хв'альсификация... Хо-хо-хо...

   Мужчины подходили к столу позади Вадима. Голиаф по сложению, мускулистый силач, ширококостный, плотный блондин с красивым, типично русским лицом и чудесными зубами,-- Вадим не смеялся, а гремел, не ходил, а тяжко попирал землю.

   -- Хв'альсификация, дядюшка и мамаша. Хо-хо-хо... Агриппина Аркадьевна зажала уши.

   -- Вадим, ради бога... Не труби. Я оглохну.

   -- Виноват, маменька. Не буду. Никак не могу обуздать свои голосовые средства.

   -- Лучше бы упражнял их в Думе,-- шутливо сказал Павел, подходя разом с Арсением.

   -- В Думе? В Думе говорить, братья мои, не хот'ца мне что-то. Не могу изнасиловать себя. Да не всем же говорить. Надо кому-нибудь и слушать, братья мои? Я двенадцать тысяч и семь раз имел возможность заговорить. И все...

   -- Не решался? -- подсказал Павел.

   -- Нет, братья мои. Не не решался, а не хотел. Не находил нужным. А будь воля моя, двенадцать тысяч и семь раз имел возможность.

   Повторять "двенадцать тысяч и семь раз" было привычкой Вадима Алексеевича. Так и звали его многие из знакомых: двенадцать тысяч и семь раз.

   Расселись вокруг стола с яствами.

   Дети с гувернерами и русским учителем в конце стола, немного поодаль. Братья -- трое в ряд, визави с дамами. Повар и поварята уже суетились за кустами вокруг передвижной плиты, раскаленно шипящей. Лакеи подавали чай, шоколад, кофе и одновременно холодный завтрак.

   Арсений Алексеевич сказал Павлу, продолжая недоговоренное раньше.

   -- Так и не добился ничего. Сколько ни ходил возле него. Никакого личного впечатления и из этой сессии.

   -- Чудаки вы, братья мои,-- спокойно возразил Вадим.-- Да что я буду рассказывать? Ведь все в газетах было?.. Дума как Дума. А о моем личном впечатлении... оно то же, что и в прошедшем году. Нудно, братья мои. Толчение воды в ступке. Что она, Дума, сделать может? При существующих беспорядках? Оглянитесь на наш город. Беззаконие на беззаконии, взятка на взятке. Из главенствующих лиц, кажется, один ты ничего не берешь, Арсений. Законы -- сами по себе, жизнь -- сама по себе. К чему тут Дума? Да еще такая, как она есть? У нас полицмейстер приедет к N. "Я тысячу раз говорил тебе, жидовская морда, такой-сякой, то-то и то-то"... Следовательно, надо дать тысячу. И все знают, что надо. И знают, что когда К. он запустил: "Я пятьсот раз говорил тебе, собачьему сыну",-- К. сказал: "Ижвините, господин паличмейстер, ви говорили тольки двести раз". И дал двести. Так вот, когда жизнь пестрит такими сценками... Когда им уже и не дивится никто,-- ты о Думе? Силен ли подъем национального чувства? Солидарно ли дворянство? Каковы мои впечатления? Зачем? Кому они занимательны, впечатления мои? А хочешь знать, я же сказал: мне в Думе нудно. Будто сижу в присяжных заседателях на се-е-еренькой сессии. Дела-то все больше о мелких кражах со взломом. Или на сумму свыше трехсот, но меньше тысячи рублей. И уйти нельзя, и сидеть тошно. Вот как мне там, братья мои, коли знать хотите.

   -- Ты, верно, сидишь в Думе, а сам все о своей пасеке мечтаешь? -- спросила Марго через стол, улыбаясь.

   -- Ну, не непрерывно. А скучаю. До бесчувствия скучаю. Не об одной пасеке. Вообще. Я там, как в ссылке. Здесь у меня все мое осталось. Тут и с гомеопатией мне раздолье, лечи, сколько хочешь. Не успел приехать, так и повалил народ. И пасека у меня, и купанье. Рыбная ловля, гимнастические упражнения. По вечерам -- ракеты. Все мое, самое любимое. А там -- чуждо как-то, неприютно. Как подошла весна,-- до чего я пасечнику своему, деду Лукашу, завидовал! Ей, право... Что смеетесь, братья мои? Помилуйте, девятого мая там снег еще шел. Зелени -- ни намека. Иду я в драповом пальто по своей Фурштадтской и думаю: счастливый, счастливый дед Лукаш! Сидит он хозяином на моей пасеке, и горюшка ему мало. Солнце ему светит, мокрой землей, весною пахнет. Поди, уже и черемухи, и груши у нас отцвели. Пчела небось с яблонь несет хватку. Может, и то отошло уже... До акации дело доходит... А я в драповом пальто по каменным улицам фланирую. Так-то, братья мои.

   -- Скучать-то ты скучал... А после Думы не на пасеку свою, а на Беатенберг помчался? -- упрекнул Арсений Алексеевич.

   Вадим ответил:

   -- Ларочке захотелось. Я было и согласился. После гляжу: невыдержка, тоска одолевает, тошно. Чего мне тут, на курортниках, думаю. И взмолился рак щучьим голосом: "Ой, до дому!" Уступила сейчас. Женка у меня, спасибо ей, добрая. Сговорчивая. Чего ни попроси, все уважит. А в Думе мне хотя бы о гомеопатии поговорить? Может, удалось бы убедить, хоть немногих. Так и того нельзя. Запечатано. Давши слово, держись, обошел ты меня, Арсюша... Вырвал тогда слово это. У меня уже как раз возник теперь проект...

   -- Ради создателя, Вадим. О гомеопатии? Да что ты!

   -- Да я молчу. Я не скажу, не тревожься. Но если бы вернул ты мне слово мое... Проектец знатный, хороший, братья мои. Обучить всех сельских учителей леченью гомеопатией. И затем -- преподавать в школах. Чтобы народ имел возможность сам лечиться.

   -- Не срамись, Вадим. Сделай одолженье.

   -- Ну-ну... Чего доброго, заплачешь еще? Я же сказал и сдержу слово, если не освободить меня от него. Сдержу. Но это предрассудок у тебя, Арсюша. Предубеждение. Непродуманное. У нас в России современная медицина не в состоянии помогать простому народу. Сами земские врачи признаются. А земства тратят 30--40 процентов своего бюджета на санитарное дело. Что же получается? Игра впустую. Между тем как гомеопатия...

   -- То же знахарство,-- подсказал Павел, грызя в зубах стебелек зеленой зубровки, случайно уцелевшей от косы.

   -- Зна-хар-ство?

   -- Само собою.

   -- Ошибаетесь, Павел Алексеевич. Далеко не знахарство. Основатель гомеопатии, доктор Самуил Ганеман...