-- К тебе можно?
-- Почему нельзя? Если я ничем не занят? Сижу и звезды считаю. Возился, возился с порошками, до того устал, даже голова вспотела. А ночи какие: сухие, теплые, настоящие летние. Э-эх, подвела нас зря эта буря сегодня. Даром мои фейерверки на луг прокатились.
Лариса Андреевна молча взошла по ступеням. Молча прислонилась к деревянной колонке веранды.
-- Вадя...
Затем повторила громче:
-- Вадим... слушай, Вадим.
Голос ее был ровный, обычный, по-видимому, спокойный. Но Вадим Алексеевич, зная ее, понял, что она чем-то взволнована.
-- Ну, что там? Опять показалось что-то? Взглянул кто-нибудь косо? Или еще что? Ну, что приключилось? Да что с тобой? Ларочка?
-- Я хотела тебе сказать... Отпусти меня, Вадим. Я уйду.
-- Уйдешь? Куда? Что ты хочешь сказать, я не понимаю. Куда уйдешь?
-- Не знаю. Куда-нибудь, но уйду от тебя. Совсем. Как Марго ушла от мужа.
Вадим Алексеевич опешил. Лицо его, освещенное лампой сквозь окно кабинета, отразило испуг, досаду, опасенье. Лариса Андреевна оставалась в полутени за колонкой.
-- Господь с тобой, Лара. Что это ты вдруг?
-- Я не вдруг. Я давно, уже давно думаю. И в Петербурге, и за границей. А здесь, когда я здесь, среди твоих... не перестаю думать только про это. Лишняя я среди них, чужая. На каждом шагу дают мне понять: ты не наша. Игнорируют, не примечают. Кроме Ксении Викторовны, никто говорить не хочет. Да и та из вежливости. А ты смотришь, будто так и быть должно. Бог с вами со всеми. Унизительно жить среди вас. И хуже всего, что ты не любишь меня вовсе. Тоже не примечаешь. Будто нет меня.
-- Я? Ларочка... я не люблю?
-- Не оправдывайся. Не поверю. Женился, жалеючи, любить никогда не любил. Мне давно хочется освободить тебя. Уйти, развязать тебе руки.
Лариса Андреевна не плакала, не повышала голоса. Но, зная ее, Вадим понимал, что это прямолинейное существо легко осуществит свою угрозу. Уйдет из-за ничего, из-за того, что показалось что-то. Разобьет жизнь и ему, и себе, себе -- непоправимо. Его испугало это.
-- Но... Лара? -- сказал он, взвешивая каждое слово.-- Чего ты хочешь, я не понимаю? Чтобы я пылал? Становился на колени? Говорил: "Я обожаю"? Я не умею этого. Должно быть, родился уж таков. С холодком по этой части. Никогда не пылал, не сумасбродствовал из-за женщины.
-- Никогда? -- подозрительно спросила Лариса.
-- Даю тебе слово. В юности, кадетом еще, в тетку был влюблен. Но это так... идеальное. Она и не знала даже. Потом были связи с женщинами. Разные... Но я ни разу не вкладывал в них души своей. Не пытался опоэтизировать, смотрел, как на прозу. Ты мне понравилась; больше всех других пришлась по характеру. На тебе я и женился.
-- Понравилась ли? Вот что неправдоподобно. Некрасивая я... Невоспитанна. Болезненная, пресная. Дядюшка твой называет меня пресной. Это правда. Чем же я понравилась тебе? Из великодушия женился. Увидел, что не за свое дело взялась я, со сценой этой. Что растерялась, не знаю, как быть. Пожалел и решил: спасу ее.
-- Ну, что говорить пустое? Нравится то, что нравится. А чем? Отчего? Почем я знаю? Я о женитьбе со страхом думал. С трепетом. Как начали все в уши жужжать: пора, пора жениться, женись на ком-нибудь подходящем. Я молчу, а сам помышляю со скорбью: боже мой, боже мой... да эта "подходящая" ночь и день надо мной трунить будет? Снисходительно, покровительственным тоном, как все родичи мои кровные? Надо мной, над гомеопатией моей, над всем, что мне мило. И придется всю жизнь терпеть и переносить у себя под боком постоянного критика? Да на что мне испытание это? Да ни за что не женюсь, думаю. А тут ты... В гомеопатию поверила, и вижу я, душа человек. Я и женился. И вот, сколько времени... до сих пор не пожалел ни разу. Жена и товарищ хороший. А ты-то, оказывается, недовольна. Ты вон что напустила на себя. Уходить да развязывать руки. К чему? Оставь, Ларочка, не порти себе жизнь выдумками. Кто тебе сказал, что я хотел бы развязать свои руки? Не верь. Глупости. Двенадцать тысяч и семь раз повторю: глупости. У тебя расстроились нервы. И в этом я повинен. Не надо было тащить тебя в Неповоевку. Знаю ведь, что к тебе здесь плохо относятся... что не по душе тебе тут. А потащил, ради своего удовольствия. Но соскучился же я свирепо.
-- Да нет, совсем не то. Я и там, на Беатенберге, чувствовала себя премерзко. Даже рада была уехать. Языков не знаю. Тоска. Одурь голову берет, не нахожу себе места. Погляжу на женщин: красивые, расфуфыренные, стильные. Чучело я чучелом перед ними. И все про тебя думаю: он тоже красивый, здоровый, богатый. Не по себе жену взял. Развязать бы ему руки, как бы он воспрянул. Любил бы этих красивых, занимательных или женился бы, как Арсений, на богатой, на красавице. А я пресная, повисла камнем на шее, отравляю ему жизнь, связываю...
-- Лара. Если ты еще раз повторишь когда-нибудь эти глупости, прибью! Ей-слово, прибью. Слышишь? На чертей мне какие-то там вертихвостки курортные? Я их и смолоду избегал. С ними свяжись только... Сам не рад будешь... Я, можно сказать, ни сном ни духом. А у нее -- вон какие мысли!
-- Но если печет меня... огнем печет это?
-- Да что, собственно?
-- Что я не пара тебе...
-- Плюнь. Глупости. Выдумки. Это называется, высасывать из собственного пальца горести.
-- Не говори, не говори. Теперь я поняла одну вещь. Знаешь, мой папаша... он -- старенький, слободской священник. Из старинных батюшек. Необразованный. Заговаривает ветер при пожаре и сам верит в это. Но умный он. Детской доброты человек, и жизнь знает... Ох, как знает. Насмотрелся. Так он все говорил старшей сестре, когда та замуж за офицера хотела идти: "Ой, Маша, руби дерево по себе. Нехорошо не по себе рубить. И срубишь, а не потащишь". Теперь я поняла, что это значит. Маша-то послушалась, а я не по себе срубила.
-- Выбрось из головы, Ларочка. Сделай мне такое одолженье. Ну, чего тебе хочется? Чтобы я на коленях перед тобою стоял? Изволь. Стану.
Лариса Андреевна испугалась.
-- Не надо, не надо. Утешил и без того. Спасибо, милый.
-- Слава богу. Укротил строптивую. Спать пора, Лара. И не создавай, пожалуйста, себе ужасов. А завтра встань и ты пораньше. Поможешь мне с порошками управиться. С утра, чуть свет, больные. Тех, что я заготовил, никак не хватит. Нет ни хинина, ни арники, ни нуксвомики. Ничего не осталось. Еще я обещал от запоя одной бабе средство. Для мужа ее. Впрочем, то я сам приготовлю. Ты хинином да арникой займись. Чтобы побольше. Как можно больше арники и хинина.
_______________
Летние дни побежали на убыль, но лето не сдавалось. Отошла торопливая жатва, за ней возовица. Уже заблестели отчищенной сталью плуги у сжатых полос. Начала краснеть отцветающая гречиха, позднее просо с махровыми венчиками и то отдавало желтизной. В поле оставались зелеными лишь высокие конопляники с ровными и пышными, зелено-темными стволами.
Наступили засушливые дни, дремотно и знойно стало в лесу, в деревне и в поле, накаленная земля пылала под ногами. По проезжим дорогам подолгу стояли недвижимо облака тонкой пыли, если кто проезжал днем или ночью. Но как весною, было влажно и зелено в молодом неповоевском парке. Там журчали фонтаны, шла усиленная поливка, без устали работали водопроводные рукава, обильно разливая речную воду. И как весной, цвели куртины, ярко зеленели газоны, разрастались молодые деревца.
Зато, будто в предчувствии осени, затихла жизнь в неповоевских усадьбах.
Ксения Викторовна недомогала.
За обедом чаще и чаще занимала ее место Агриппина Аркадьевна. Арсений Алексеевич по горло был занят хозяйством. А за обедом сидел, покусывая губы, сумрачный, затихший, озабоченный. Его молчание и угрюмый вид угнетающе действовали на остальных. Все тоже молчали, даже болтливый Вадим, даже дядя. Потом Арсений заговорил открыто, что Ксения Викторовна больна. Какое-то женское недомоганье. Может быть, потребуется маленькая операция. И торопливо собрался с Ксенией Викторовной в X.-- ближайший университетский город.