– Ты хочешь сказать, Эриний, что наш поход изменит мир?
Он ответил не сразу. Наверное, тоже думал.
– Уже изменил, ванакт Диомед! С чем бы вы ни вернулись, жизнь больше не будет прежней.
Я кивнул, соглашаясь, и внезапно понял: мы оба с ним трезвы.
– Кто ты, Эриний?
– Изгнанник. Как твой отец. Как и ты сам.
Дальше спрашивать не стоило. Дорогой, шитый серебром фарос, сбитые сандалии – и гордость, не позволяющая просить подаяние. Наверное, таким был мой отец, когда вошел в Микенские ворота славного города Аргоса. Хотя нет, отец был в доспехах. Во всяком случае, таким его запомнил дядя Эгиалей. И другие запомнили.
– И все-таки, – не удержался я. – Почему ты стал аэдом?
– А ты бы пошел в наемники, ванакт?
Странно, мне казалось, что рассвет уже близко. Но время тянулось, волны одна за другой накатывались на равнодушный песок, пахло смолой и водорослями.
Какая долгая ночь!
– Наверное, – вздохнул я. – Это единственное, что я умею. И что умел отец.
Эриний кивнул. Конечно, он помнил, кто таков Тидей Непрощенный. Жаль, что я не знаю, откуда взялся Эриний Таинственный.
Из темноты донесся знакомый смешок.
– Аэдом быть нетрудно. Надо только не ссориться с кифарой и помнить об оторванной руке.
– К-как? – поразился я.
– О руке, ванакт. Оторванной. Или глазе. Выколотом, естественно.
Внезапно мне показалось, что я вновь мальчишка-первогодок, только-только взявший в руку деревянный меч. Удар слева, удар справа, копье над головой...
Он, кажется, понял.
– В каждом деле свои хитрости, ванакт. Если я, скажем, начну... хм-м-м... воспевать Агамемнона с того, как он могуч и силен, сколько у него, э-э-э-э, быков круторогих и телиц млечных, а затем перечислю всех его предков, начиная с Пелопса и Тантала, как думаешь, станут меня слушать?
– Агамемнон станет, – усмехнулся я.
– Разве что. А вот от всех прочих я не получу даже обгрызенной кости. А вот если иначе...
Он на миг задумался, рука коснулась сумки с кифарой. Коснулась, отдернулась.
На этот раз он не пел – просто проговорил, не спеша, нараспев.
– Помню, – вздохнул я, – помню...
Мы были тогда в одном переходе от Аргоса. Меня разбудили, и я долго не мог понять, почему гонец с трудом выдавливает слова, почему заикается...
...и белым, как смерть, было лицо Агамемнона, когда шагнул он мне навстречу в воротах Лариссы.
– Я тебя понял, аэд, – наконец проговорил я. – Оторванная рука – значит, следует начать с чего-нибудь плохого, чтобы вызвать у слушателей сочувствие, так? Только ты скверно выразился, Эриний. Очень скверно!
А если бы он решил спеть обо мне? С чего бы начал? Наверное, с элевесинского огня, с отчаянного, смертного крика тети Эвадны, с запаха тлена, сменившегося тяжелым духом горящей людской плоти.
Да, с элевсинского огня. Герою следует оторвать руку...
– Скверно, – откуда-то издалека донесся его спокойный голос. – А что ты говоришь своим воякам, ванакт, когда посылаешь их в бой? «Славу в веках завоюйте, о, грозные воины!»? Или попросту: «Выпустим этим сукам кишки!»?
Он был прав. В каждом ремесле своя хитрость. Со стороны на такое лучше не смотреть. И не слушать.
– А что еще надо помнить, Эриний? Кроме руки?
– Аэду? – в голосе его промелькнула насмешка. – Ну, не так уж и много. Ты когда-нибудь ел слоеный пирог, ванакт? Сверху свинина, под ней – жареные дрозды, внизу, скажем, осьминоги. Так и в песне. Сначала о боях, затем – о чем-нибудь веселом, чтобы слушатели отдохнули. Ну, а потом что-нибудь умное. О богах, например. И – все сначала.
– Значит, пирог, – хмыкнул я. – А боги – это вареные осьминоги?
Заступаться за Олмпийцев я не собирался. Но уж больно самоуверенным был этот как-то слишком быстро протрезвевший бродяга.
– Богов надо чтить, – скучным голосом отозвался он. – Боги всесильны, а посему воздадим им хвалу. И ныне, и присно.
Он, кажется, снова издевался. Но удивляться я не стал.
– Видел я одного аэда, о многомудрый Эриний. Он пришел в Лерну и пытался спеть о том, как Гефест поймал Афродиту вместе с Ареем и сковал золотой цепью. Подробно пел, признаться! Он не знал, что Пеннорожденную в Лерне очень любят...
– Сильно били? – тут же откликнулся он.