— Кто этот страдалец? — спросил Иван.
Алябьев не ответил.
— Радищев, — негромко сказал Даль, нахмурившись.
— Даль все знает, — усмехнулся Алябьев, — он умный, он счастливый, ему звезда светит, его губернатор любит.
Владимир Иванович поморщился, но смолчал: он знал, как тяжело Алябьеву, безвинно осужденному, всеми отвергнутому. Он прощал Алябьеву грубости, так же как Перовский — Виткевичу.
— А мне, признаться, порой веселой песни хочется, — сказал Даль, желая изменить разговор, — осенью тяжелые песни грустно слушать.
— В России веселых песен нет, — заметил Алябьев. — Я вот тут намедни записывал новые песни — все, словно на подбор, грустны и раздумчивы. Спросил я тогда ту бабу, что мне их певала: «А веселей у тебя нету?» Она ответила: «Веселое с веселого поется. А у нас на свадьбу да на рожденье то же, что и на смерть, поют. Оттого как жена да дите — камень на шее кормильцу. Коль нет в жизни веселого — так уж веселей ничего не выдумаешь…»
Алябьев обвел взглядом друзей. Рассмеялся. Запел:
Захлопнув крышку рояля, Алябьев поднялся с низенького, скрипучего стула.
Обернулся к Виткевичу и спросил:
— Иван Викторович, вы мне обещали новые киргизские песни перевесть. Сделали?
— Да.
— Так же интересно, как и в прошлый раз?
— Да.
Фома Зан рассмеялся:
— Вот этого увлечения, Александр Александрович, я не понимаю. Виткевич бредит киргизами — сие понятно: ему другой судьбы нет, он себя Востоку посвятил. Но вы ж музыкант!
Алябьев ничего не ответил. Снял со стены гитару, прижался щекой к деке, тронул струны и запел:
— Ну, разве не чудо, Зан? — вдруг, оборвав струну, спросил Алябьев. — Вот вам киргизы, вот вам Виткевич!
— Это очень красиво, — сказал Даль, — это изумительно!
— Сколько простора в этом, сколько грусти, ожидания! Сколь чутка душа певца, сложившего эти строки! — говорил Алябьев, сидя рядом с Иваном.
Виткевич счастливо улыбался: его понимали друзья.
Иван любил заходить к Алябьеву по утрам, когда тот, не умывшись, в халате, сидел за роялем, обрабатывая песни башкир, киргизов, таджиков. Виткевич любовался тем, как Алябьев находил в разрозненной, не сбитой в одно целое песне тонкую удивительную мелодию. Он ловил эту мелодию и заставлял ее звучать. И в песне, которую заново рождал композитор, Иван видел то, что ему довелось уже пережить, и чувствовал то, что пережить ему еще придется…
Глава третья
1
Обманчива здешняя погода. Вчера еще в теплом воздухе искрилась паутинка, словно прозрачная шаль на прекрасном лике поздней осени. А сегодня подул ветер и вместе с шалыми красно-желтыми листьями принес снег, острый и колючий. И пошла сыпать белая пороша на потрескавшуюся от летней жары землю. Потом хлестнул последний дождь, прихватило морозцем, и на образовавшуюся ледяную корочку нанесло видимо-невидимо снегу, теперь уже пушистого, ласкового. Дорог вокруг Оренбурга больше не было. Повсюду лежало безмолвие, величавое и страшное.
Урал стал тоже внезапно. Вчера еще черный, стремительный, он нес свои воды к югу, пробиваясь среди белых степей. Когда Иван пришел к берегу — привычке своей он не изменял, ходил к Уралу каждое утро, — нигде не было ни полыньи: лед лежал ровно, белый как сахар.
Зима пришла в Оренбург, лихая, студеная.
На крещенье казаки устраивали празднество: лов красной царевой рыбы. На Урале рубили лунки заблаговременно. Человек триста казаков — молодцы все на подбор — замирали в легких санях, метрах в трехстах от прорубей. Перед их строем прохаживался атаман с российским трехцветным флагом. Лошади нетерпеливо переступали с ноги на ногу, сдерживаемые седоками. Наконец атаман отходил к берегу, туда, где собирался весь Оренбург, поднимал флаг высоко над головой.
Казаки крестились. Атаман опускал руку, и триста саней, запряженных самыми резвыми по всему Уралу конями, срывались с места. Поднималось огромное белое облако снега. Кто первым прискачет к лунке, изловит красную рыбу, икру вырежеттот победителем считается. А победитель икру эту царю в подарок везет и самолично в монаршие руки вручает.
Гиканье, присвист, стремительность, свалка.
Веселье, смелость, лихость.
Россия…
Дымное, красно-алое солнце замерло в небе, наблюдая за людьми. Солнцу стало завидно, и оно простояло в зените лишних две минуты.
Победителем оказался Петренко, отец Лушки. Его подвели к губернатору. Перовский осмотрел его кряжистую, от чрезмерной силы казавшуюся нескладной фигуру.
Перовский любил сильных людей и поэтому улыбнулся.
— Как зовут-то, Сила Силович?
— Трофимом Петровым Петренкой величают, — степенно ответил казак.
Память у Перовского была поразительная. Он сразу же вспомнил показания Кживицкого о Петренко. Губернатор нахмурился.
— Это Кживицкому Бонифацию не ты ль советы давал?
— А я! — так же степенно ответил казак.
— Как же ты советы этакие даешь?
— Так он слаб на силу-то. Я ему на ум и посоветовал. Пусть, думаю, выбьется с умом-то. А коли б он с силой был, так я ж разве стал…
Перовский поразился такому рассуждению.
— Как ты говоришь? — переспросил он Петренко.
Тот пояснил:
— Я пособленье хотел ему сделать. А он не только слабый. Дурной он. Тут уж моей вины нету.
Перовский засмеялся.
— Хитрый ты, казак!
— А что ж, — согласился Петренко. — Без хитрости только кукушка живет.
Губернатор обнял Петренко и поцеловал его в колючую щеку.
Когда казак отошел, Перовский обернулся к Виткевичу и спросил его:
— Ну не прелесть разве?
Иван согласился:
— Истинная прелесть, Василий Алексеевич.
Они рассмеялись, довольные тем, что поняли друг друга. Прощаясь с Виткевичем, Перовский сказал ему одну из своих загадочных фраз:
— По весне первопуток откроешь, а по осени посчитаемся.
2
Весь день Перовский был возбужден, чего-то ожидая. Часто он подходил к большому венецианскому окну, схваченному гусиными лапами мороза, и свирепо дул на стекло, плавя лед своим жарким дыханием. Хотя печи в кабинете были натоплены, Виткевич, который остался у губернатора по его просьбе, то и дело подходил к кафелю греть руки.
— А ты мерзляк, Иван Викторыч, — заметил Перовский, — сие странно. Сероглазые холода не боятся.
— Отчего так?
— Сказывают, кто сероглаз — у того будто льды в первооснове заложены. Холод. Это, верно, от варягов…
Лед на стеклах синел: наступал ранний зимний вечер. Перовский открыл маленькую форточку, и в кабинет ворвалась белая струя холодного пара.
— А ты заметил, Иван Викторыч, — задумчиво сказал Перовский, — что мороз болотом пахнет?
Виткевич улыбнулся. Ответил:
— Болото пахнет осенью, не зимней стужей, Василий Алексеевич.
Перовский шумно вздохнул.
— Может, ты и прав. Я прошлой осенью по гусям ездил. Тут недалече озерко одно изумительное, дичи — тьма. Один приехал — грустно было. Стал у берега. Камыши в рост, мохнатые, словно котята. А как солнце в закат пошло, так камыши синими стали. Красота какая, Иван Викторыч… Сказочная красота… Стою жду косяка. И вдруг, — Перовский перешел на шепот, нахмурился, по-бычьи склонил голову, — и вдруг слышу, кто-то песню поет. Тихо эдак, издалече. Голос высокий, чистый.