Когда Ласточкин уходил спать, его чаще других заменял унтер Савельев. Однажды Иван попросил у него разрешения напиться.
— А льду хочешь? — засмеялся Савельев и оскалил острые, пожелтевшие от табака зубы. — Ледку, может, принести барину?
Иван начал считать про себя, чтобы не заплакать. Но слезы туманили глаза. За плацем, около вязов, склонившихся над Бычьим озером, стояло несколько солдат, наблюдавших за учением. Впереди всех стоял Ставрин.
— Савельев! — негромко крикнул он и быстро поправился: — Господин Савельев, дай я ему водицы принесу. Не заметят ведь их благородие.
— Ты чего? К нему, может, хочешь? В кумпанию? Проваливай, — огрызнулся унтер и снова начал командовать, подражая Ласточкину. — И-раз! И-раз! Выше ногу! Руки в шов!
Унтер, слава богу, не требовал, чтобы Иван пел. Ласточкин, вернувшись, потребовал:
— До ночи прогоняю, а петь научу, — пообещал он Виткевичу. — Шагом арррш! Пой! Пой! Пой!
И Виткевич запел.
— Громче! Громче! — кричал ротный, пряча улыбку.
"Милая, бесценная моя маменька!
Не знаю даже, смогу ли передать вам эту весточку, но все же пишу, надеясь на оказию. Моя теперешняя жизнь не должна внушать вам беспокойства. Я нахожусь здесь среди милых людей, которые понимают мое положение и чем могут помогают мне. Так что, милая моя маменька, ни о чем дурном не думайте и не верьте никаким слухам, которые, возможно, дойдут до вас.
Сейчас здесь поздняя осень, и над крепостью нашей беспрестанно летят утки и гуси. Здесь их такое множество, что даже неба иногда за ними бывает не видно.
То время, которое остается у меня свободным от всяческих занятий и военных экзерсисов, я посвящаю тому, что упражняюсь в английском и французском языках.
Тут есть в крепости несколько человек киргизов, так я думаю по прошествии некоторого времени начать их язык постигать. Кто знает, может быть, и азиатские языки мне когда-нибудь пригодятся. Я видел два раза, как мимо крепости проходил караван из Бухары, далекой и неведомой страны, в Оренбург, и сердце мое заныло.
Я вспомнил те истории про путешественников отважных, которые вы мне рассказывали.
Через полгода мне исполнится шестнадцать лет, а это значит, что уже два года я не мог припасть к вашим рукам. Бог милостив, может быть, вы, не в ущерб здоровию своему, соблаговолите еще раз попробовать похлопотать о смягчении участи моей.
Целую ваши руки. Иван Виткевич".
5
— Смотри, Иванечка, клюет, — шепнул Ставрин и сжал руку Виткевича повыше локтя, — клюет, окаянная.
Он на цыпочках подбежал к удочке, вытащил из песка гибкий ивовый прут, на который была намотана леска, и рывком подсек. В белых лучах солнца забилась плотвичка. Ставрин снял ее с крючка, скатал еще один хлебный шарик, насадил его и закинул грузик прямо на середину тихой речушки.
— Я говорил, прикорм дай — будет ушица…
Ставрин и Виткевич еще со вчерашнего вечера ушли из крепости: искать для покоса луга посочней. Тимофей нес на плечах тяжелый мешок с хлебом, салом, картошкой, а Иван — удочки. Он попробовал было подменить Ставрина, но тот рассмеялся: широко раскрыл рот, захватил воздуху, зашелся. Вытер слезы, покачал головой. Сказал:
— Да я и тебя, коль хочешь, тож в мешок посажу. Груз — он для землепашца приятный, коли свой.
Так и шли они по душистым травам: впереди широкий в плечах, кряжистый Ставрин, а позади — худенький вихрастый Иван.
Вчера, уже глубокой ночью, когда на небе зажглись звезды и, быстро отгорев, стали падать одна за другой на тихую полынную землю, Тимофей остановился, сбросил с плеч мешок и пошел искать место для ночлега. Степь звенела ночным безмолвием. Легкий ветер путался в стройных ногах трав.
— Эй, Иванечка! — крикнул Тимофей через несколько минут. — Иванечка, иди-ка сюда… Да не бойсь, тут песок.
Иван перетащил на голос Ставрина мешок и удочки. Тимофей разложил костер, напек картошки, покормил Ивана хлебом с салом и уложил спать подле себя, укрыв маленьким узорчатым ковриком, который он выменял за бесценок у караванщиков бухарских.
Наутро они двинулись дальше. Высоко в небе звенели жаворонки. Радовались солнцу васильки и большеголовые, словно дочери ставринские, ромашки. Все окрест дышало беззаботностью и спокойствием, безмятежным, как ребенок.
С наступлением мягкого, тихого вечера они снова остановились на ночлег у реки — маленького притока Тобола.
— Ох, и ушицей я тебя попотчую, — хвастался Ставрин, высекая искру, — что солнце да луна-красавица в завистях будут.
Костер метался по ветру, ломая поленца, выстреливая маленькими головешками. Запрокинув голову, Иван пил вкусную клейкую уху. От наслаждения жмурился.
— Словно кот, — сказал Тимофей ласково и вытер ладонью свои белые усы, — коты завсегда так жмурятся. А вот, батюшка мой, знаешь, на восток-стране такие коты есть, что одним глазом моргнут и в сей же миг дождь — айда — пошел!
Иван усмехнулся.
— Что я тебе, сказку выдумываю, что ль? — рассердился Ставрин. — Мне Ахмедка, по-русски Ванька значит, говорил про то. Ахмедка — он старый. Караваны в Бухару гоняет… — Тимофей приблизил свое лицо с расширившимися зрачками глаз к Ивану и прошептал: — Он сказывает, будто за полями за этими, за Устюрт-горой, ничего больше нет. Все в яму провалено. Гам обратно черти. Как туда зайдешь, так горячим песком в очи швыряются. И-и-и, гибель чистая. А коты те сидят да высматривают: какой человек ласковый, по шерсти гладит, встречь руку не ведет, такому человеку глаз один закроют, вроде бы подморгнут, и для него в тот же минут дождичек. Песок-то остынет да и осядет. Тут знай бежи. День бежи, два бежи. Пока в Бухару-страну не придешь. А там бусурманы в белых шапках ходят, крестом не крестятся. А еще там оборвыши есть, что тряпки на голову заматывают. Те, сказывал Ахмедка, люди душевные, хорошие. Голый человек — всюду душевный: у бусурман ли у проклятых, у нас ли, христиан православных… А еще сказывал Ахмедка, будто там такие люди ходят, что как на дудке-свиристелочке заиграют, так змеи перед ними на хвосты становятся.
— Ну уж, Тимофей, ты что-то не то говоришь, — судорожно сглотнув, отозвался Иван и еще ближе подвинулся к Ставрину.
— Как так не то? Ахмедка выдумки сказывает али что?
— Дикий он, оттого и сказывает вздор.
— Ай, батюшка Иванечка, почему ты эдакие слова говоришь? Не дичей нас с тобой Ахмедка. У него дочка есть да сынов пять душ. Нешто у дикого малы дети родятся? А добрый какой! Чего у него попросишь — все отдаст, не пожалеет.
— Это какой же Ахмедка? Беззубый такой?
— И ничего он не беззубый, — рассердился Ставрин, — у них, может, закон такой, чтоб без зубов… А ты — беззубый!
— Не сердись, Тимофей, — попросил Иван, — я ведь не знаю.
— Спроси. Язык-то для чего даден? Язык даден, чтоб им спрашивать вопросы, — Тимофей вздохнул. — Только вот у меня хучь язык имеется, однако спросить я у Ахмедки ничего не умею. «Тары, бары, растабары» мы с ним. То рукой, то головой, то очами беседуем.
Костер стал затухать. Тимофей ушел за хворостом. Иван смотрел в ночь и видел диковинные страны, огненные пустыни и людей в белых шапках. Когда Ставрин вернулся, Иван сказал задумчиво:
— Вот бы их язык выучить, Тимофей…
Ставрин рассмеялся:
— Да разве такое возможно? Чтоб бусурманский язык учить? Душу опоганишь…
— А сам говорил — он хороший, Ахмедка-то…
— Ну тя, барин, — в сердцах сказал Тимофей, — совсем ты меня запутал. Спи знай…
Глава вторая
1
Иван возвращался с реки к себе в казарму. Он только что выкупался, хотя ротный ему купаться не разрешал.
— Еще уплывешь куда, — хмурился Ласточкин, — а ты фрукт не простой, а особенный.
Сегодня с утра ротный уехал в Оренбург. По крепости прошел слух, будто на днях должен возвратиться батальонный командир Яновский. Говорили также, что Ласточкин старается оформить свой перевод в Ново-Троицкую крепость, что отстояла от Орской верстах в тридцати пяти: ротный никак не уживался с батальонным. Это было известно в крепости всем, и все мечтали о том, чтобы Ласточкин перевода добился.