Выбрать главу

"Сейчас, когда уж нет Ласточкина, я могу бумаге доверить то, чего не доверю даже себе самому, а друзьям побоюсь высказать, дабы не показаться неустойчивым, мятущимся, бросающимся из крайности в крайность.

Раньше говорил: «Польша! Только великая Польша! Ура Польше — единственной любви моей!» Потом, средь русских пожив, одним воздухом с ними подышав, одних горестей хлебнув, говорить начал: «Лишь через свободу в России — свобода Польше. Их дело и наше — одно, общее!»

Кживицкий — бог с ним, он как червь, дань теплу после дождя. А ведь и Песляк, думаю я, не сразу и не наверняка поймет перемену в моих воззрениях.

Я чувствую: как брат старший нужен я азиатам, сынам вершин и просторов. Разбуди меня ночью, скажи: «Иван — в Бухару, Иван — в Кабул!»-сразу все брошу, туда пойду, потому что лекарь стремится к тому больному, которого — верит он — излечить сможет. Для которого — верит он — всегда в его подсумке лекарство нужное имеется.

…Сердце мое иногда бывает похоже на дом, в котором живут три возлюбленные: Польша, Россия и Азия. Как примирить мне их? Как слить в одно целое, как всем им сразу поклоняться?

Видно, прав был Гумбольдт, когда говорил, что великий смысл слова «движение» не понят еще людьми и не сразу понят будет. По-видимому, только движение может объяснить мои искания.

Сегодня нет моему сердцу ничего милей полыни. А завтра — розы всего милее. Верно ли это? И да и нет, но правомочным и то и другое считаю. Фрондер, который поклоняется одному лишь, даже ежели это одно косоглазо, — нелеп, как нелепо и поколение его. Когда от многообразия приходишь к единственно верной убежденности — вот тогда верно.

И если я сегодня люблю полынь, то это отнюдь не значит, что я розу отвергаю вообще, как будто ее и не было на свете. Чем большим окружающим интересоваться буду, любить и остывать в любви своей, тем правильнее окажется тот абсолют, к которому стремится разум любого человека. Важно, чтобы вера была. А с нею — «стучи в барабан и не бойся!».

Виткевич перечитал написанное, подумал немного да и запалил край желтой бумаги пламенем свечи. Через минуту он выбросил пепел в окно, решив: «Алоизий Песляк утверждает, что курам зола и пепел надобны. Вот и хорошо — философствования мои курам на пользу послужат…»

Ивану стало весело и свободно.

Уснул он счастливым и во сне видел жареных окуней.

3

Экипаж остановился около парадного подъезда министерства иностранных дел.

Виткевич выпрыгнул первым, протянул послу руку, помогая выйти.

Из проезжавшей мимо веселенькой кареты, на редкость изящной, похожей на игрушечную, высунулась белокурая, прекрасная, еще более красивая, чем раньше, Анна.

— Иван! — закричала она звонко и чисто.

Виткевич бросился к ней, забыв обо всем на свете…

Ночью, обнимая голову Виткевича своими мягкими руками, она говорила негромко и устало:

— Останься здесь, Иван. Я смогу сделать так, что ты останешься. Помнишь, любимый, ты говорил мне, что твоя мечта быть подле меня, всегда и везде. Ты слышишь, Иван?

Виткевич смотрел в потолок и молчал. За окном деревья шелестели молодой своею листвою. Ночи были быстролетны, стремительны, как любовь.

— Мне очень гадко все это, поверь. Я и могу теперь все, потому что гадко. Ты спрашиваешь, где Яновский… Но я не умею, когда трудно. Не хочу, когда трудно, Иван! Ведь я женщина. Ты слышишь?

Виткевич молчал.

— Ты останешься? — снова спросила Анна.

Ее страшит молчание. Она любит, когда говорят, говорят, говорят без умолку. Тогда лучше. Тогда ни о чем ином думать не надо, кроме как об ответах — таких же пустых и ни к чему не обязывающих, как и вопросы. А он молчит. Молчит, не говорит ни слова.

4

— Ваши друзья о вас лестно отзываются. Это склонило меня к тому, чтобы предложить вам работать под моим началом, в азиатском департаменте, — не глядя на Виткевича, сказал Нессельроде и брезгливым движением руки поправил на столе бумаги.

Виткевич чуть заметно улыбнулся.

— Покорно благодарю, ваше сиятельство. Но работать в учреждении столь высоком, не зная Востока настоящего, не слишком ли большая честь для меня?

Нессельроде быстро взглянул на Виткевича и почесал задумчиво кончик носа.

Подошел к маленькому, орехового дерева секретеру и достал оттуда что-то блестящее. Вернулся к столу и протянул Виткевичу орден.

— Поздравляю вас, — сказал канцлер. Помолчав немного, закончил: — Ступайте, я подумаю о вашей дальнейшей судьбе…

Через неделю, облеченный полномочиями дипломатического агента, Иван Виткевич был отправлен через Тифлис и Тегеран в Кабул, ко двору афганского эмира Дост Мухаммеда.

Притулившись в углу темной кареты, Виткевич неотрывно, тяжело думал о будущем.

Оно представлялось ему темным, как осенняя дождливая ночь, и таким же грозным.

Вспоминалась почему-то депеша от Перовского, полученная за день до отъезда.

Генерал-губернатор писал Ивану, словно сыну, и не уставал в каждой строке предостерегать. Он предостерегал и от болезни, и от плохих людей, и от сырого воздуха.

«Я смотрю сердито, да — с толком. У меня глаз верный, ты меня слушай», — вспоминал Иван слова губернатора…

Иван отдернул занавеску. В карету вошел предутренний холод. В серой далекой дымке громоздились холмы, переходившие постепенно в горы.

«Боже мой, — Иван зажмурился, задохнулся от счастья, — Азия там! Там простор, там — радость!»

Отправляясь в Кабул, Виткевич помнил слова Пушкина о том, что цари умеют делать политическую игру ценою людской крови; помнил он и слова поэта о том, что заниматься творчеством, отбывая службу, дело, непосильное человеческому уму и сердцу.

Иван великолепно помнил слова поэта, но все же назначение в Кабул счел великим благом для себя, для своего труда. Виткевич был убежден, что в Афганистане он сможет быть полезным и русским и афганцам, что его труд — изучение народов Востока, их литератур, обычаев, их языков, их истории — пойдет на пользу потомкам, сблизит внуков афганцев и русских.

Отправляясь в Кабул, Виткевич шел на отчаянный риск. Он ехал в Кабул посланником Нессельроде, Бенкендорфа, Николая. Но, ступив на землю Афганистана, Виткевич перестал быть посланником Нессельроде. Он стал посланником России Пушкина, Глинки, Бестужева, Даля, Ставрина, Жуковского.

Иной России Иван не принимал и представлять соседнему, дружественному народу не желал да и не мог.

Часть третья

Глава первая

1

К середине 1837 года Афганистан оказался зажатым с двух сторон цепкими щупальцами британской экспансии.

На востоке от афганской столицы, в Пешаваре и Лахоре, англичане действовали против Кабула плохо замаскированными провокациями. Англичане всячески поощряли индийские племени сикхов к продвижению в Кабул и Кандагар, то есть в исконные афганские земли, и в то же время всячески препятствовали в их продвижении к морю.

На западе от Кабула, в Герате, окопался английский резидент, который и направлял все действия гератского эмира. Столь благодушная помощь гератскому эмиру, убийце отца теперешнего кабульского эмира Дост Мухаммеда, была отнюдь не случайной и тем более не филантропической помощью Британии.

Испокон веков афганский город Герат, расположенный в цветущем оазисе, неподалеку от водного амударьинского пути, был связующим центром между торговыми домами Востока и Запада. Помимо того, Герат был великолепным стратегическим плацдармом для нападения на Среднюю Азию. Правда, в кулуарах британского парламента резко протестовали против столь негибкого термина, каковым является «нападение».

— Не лучше ли трактовать нашу помощь гератскому эмиру как обеспечение безопасности Великобритании? — не скрывая веселой улыбки, спрашивали друг друга парламентарии, когда им приходилось сталкиваться с резким осуждением английских авантюр в Азии.