На Гитцигштрассе стоят большие старинные здания, окруженные железными изгородями. Здесь также и днем и ночью ездят машины, лимузины и такси, будто напоминая, что это – всего лишь участок дороги, связывающий между собой центры городской жизни.
Цельтен похож на сельскую местность. Там нет ни одного большого магазина. Этот пригород находится между берегом реки и городским парком, и здесь царит тишина, нарушаемая только звуками оркестров в Крольском саду. Но даже здесь, в столичном пригороде, чувствуешь, что общаться не с кем. Вдоль бесконечных улиц стоят мрачные виллы, все разные, но при этом – страшно похожие одна на другую. Весь облик этого места указывает на то, что здесь еще недавно рос сосновый бор. Днем в этих краях редко кто-то бывает, а по ночам тут стоит удивительная тишина, изредка нарушаемая шагами запоздалого прохожего, возвращающегося домой, или звонком одинокого трамвая, едущего по ночной улице неизвестно откуда и неизвестно куда».
В последний период моей берлинской учебы, летом 1931 года, я познакомился с молодой норвежкой Аннелизой Сэренсен, которая жила в Берлине у своей английской родни. Мы с нею были помолвлены. В июле она отправилась в Норвегию, чтобы сообщить эту новость своим ничего не подозревавшим родителям. Вскоре после этого и я совершил путешествие на север, чтобы представиться родителям своей невесты. Я поехал туда в элегантной открытой машине, которую приобрел за год до того (и очень ею гордился).
Для описания начала этого путешествия я снова обращаюсь к своему дневнику, чтобы передать атмосферу того времени:
«Дорога на Штеттин плохая. На полях идет уборка урожая. Сегодня суббота, 8 августа. На деревенской улице развеваются флаги, и какой-то оратор громко взывает к народу: „Ни у кого не осталось денег. Французы нас всех обездолили! Продолжение этой политики…“
В Штеттине я сразу направился в порт. Пока я ждал своего корабля, Володя и Шура, пришедшие меня проводить, куда-то ушли. Вскоре они вернулись с охапками цветов, купленных на последние деньги. Они очень серьезно отнеслись к моему отъезду. Не разум, а чувство подсказало им, что это конец моего пребывания в Берлине, а потому прощаемся мы всерьез.
Когда корабль уже отошел от причала, у берега остановилось такси и водитель дал резкий и длительный сигнал. Из машины вышла полная дама, нагруженная десятком свертков, и стала махать зонтиком в нашу сторону. Корабль дал задний ход и снова остановился. Пока дама взбиралась по трапу, мы с моими друзьями снова попрощались за руку, и Володя дал мне их новый адрес, записанный на клочке бумаги. Корабль снова отошел от берега и поплыл вниз по реке. Я стоял на корме и, как стопроцентный немец, махал платочком, пока маленькие фигурки на берегу не исчезли из поля моего зрения.
Теперь это путешествие показалось мне значительно менее романтичным, чем три года назад, когда я уезжал в Балтийские страны. Очевидно, я с тех пор стал смотреть на вещи иначе, а возможно, я просто устал. Уже совсем стемнело, когда мы вышли в море у Свинемюнде. Глядя на удалявшийся берег, я думал о том, что прошлая берлинская жизнь теперь уже позади, у меня же осталось некое чувство пустоты».
Три дня я провел в Копенгагене и, вместо того чтобы отдохнуть, возился с машиной. Несмотря на летнюю жару, я простудился. Доехав до Фредериксгавна на севере Дании, я пересел на старый паром, который следовал через Скагерракский пролив в город Кристианстанд на южном берегу Норвегии, где жила моя невеста. Во время этого путешествия я почувствовал, что заболеваю. Вечером я прибыл на место и оказался в гостях в милой патриархальной норвежской семье. По местным традициям, мы, несмотря на мое состояние, засиделись до поздней ночи, пили кофе с коньяком, курили сигары и вели неторопливую семейную беседу. Вечер этот все же оказался довольно приятным. Но мне страшно подумать, какое впечатление должен был произвести на это солидное норвежское семейство невзрачный, очень нервный и не очень здоровый американец, которого они встретили в порту. Родители моей невесты, очевидно, легли спать в еще большей тревоге, чем при ожидании моего появления.