Вот он сейчас стоит посреди Летнего сада, пустого сада. Слева в декабрьском сумеречном ненастье очерчивается особняк британского посольства. Не всю землю укрыло половодье революции. Торчат острова, как вехи: британский особняк, наверно, один из них. Остров спасения… убежище? Даже не очень правдоподобно: переступи порог, и ты в ином мире. Быть может, и белый картон пригласительного билета зовет к бегству. Говорят, в древние времена в ненастье белые голуби прокладывали судам путь. Такие же белые, как картон пригласительного билета?
А по соседней дорожке человек в дубленом полушубке вел на коротком ошейнике бульдога в оранжевой попоне, и далеко в стороне рядом со старухой шествовал дог с мордой Мефистофеля, заметно подобравшийся и постаревший. По привычке псы совершали прогулку по большим и малым кругам Летнего сада, по привычке – время не останавливалось.
23
Репнин решил ехать к англичанам. Он помнил Скотта и однажды был у него в посольской квартире. Но если бы даже Скотта не существовало в природе, как и его посольской квартиры, Репнин полагал, что нет причин для отказа. Он не знал, какие мотивы определили его приглашение в посольство в столь ненастную пору. Но для него этот визит, как он полагал, был даже полезен.
Он бывал в этом доме и прежде, но каждый раз входил в него с трепетом душевным. Что-то было в этих беломраморных покоях такое, что холодило душу. (Нет. Пушкин здесь ни при чем, хотя, как гласит светская хроника, именно в большом зале салтыковского дворца судьба впервые свела поэта в трагическом единоборстве с его убийцей.) Что-то было в этом доме для Репнина фатальное. Даже фокус с системой зеркал, грубый и жестокий, оскорблял достоинство. Оставаясь незримым для гостя, хозяин, стоящий на втором этаже, видел отраженными зеркале каждого, кто входил в дом, и в зависимости от положения и ранга спускался с почти заоблачного высока на одну, две или три ступени. Ничто так наглядно не обнаруживало дипломатических рангов, как лестница в салтыковском доме, по которой английский посол снисходил до простых смертных. Снисходил или нет.
Главное, пробежать роковые пять сажен от парадного входа до лестницы и не дать хозяину спохватиться и привести в действие беспощадную машину. «Ниже пятой ступени сэр Джордж ко мне не спускался, – заметил как-то со смехом Илья. – Лишь однажды спустился на четвертую, но потом вернулся обратно. Это объяснялось не столько моими успехами, как я потом точно установил, сколько тем, что у сэра Джорджа Бьюкенена на русской службе начали слабеть глаза».
А как будет нынче? Впрочем, нынче Репнин гость не посла, а советника. С этой мыслью он подошел к парадным дверям салтыковского дворца. Как в прежние времена, безусый швейцар с картинными сединами, более похожий на английского посла, чем сам сэр Джордж, открыл Репнину дверь и сдержанно поклонился. Репнин не успел раздеться, как Скотт уже стоял подле него, низвергнувшись с заоблачных высей. Это, однако, было нарушением традиции и для Скотта. В прежние времена здесь в большей мере оставались верны чисто английскому правилу: чем сдержаннее и строже, тем действеннее.
– Ну что ж, мы замкнули круг, – сказал Скотт, показывая Репнину свои розовые ладони. – По-моему, десять лет назад, когда я приехал, мы встретились с вами здесь? Лондон был потом?
– Верно, Лондон был много позже, – произнес Репнин, не останавливаясь, – ему все мерещился сэр Джордж Бьюкенен, стоящий на своей четвертой или пятой ступени, господи, какое счастье обмануть его бдительность.
Репнин нашел, что для семи часов, когда начинался прием, здесь было даже слишком людно. Большой зал дворца, прелесть-зал, который так нравился Репнину своими необыкновенными пропорциями и лилейно-белыми тонами, казался сегодня странно тусклым – электричество горело вполнакала. В распахнутые двери он увидел старуху Варвару Оболенскую, выдавшую трех дочерей за англичан и по сему поводу претендующую на положение жемчужины в британской короне. Репнин помнит, когда она еще обнажала бело-розовое тело, чем дальше, тем больше оголяя руки, грудь и шею. Потом на каком-то пределе, когда оголять больше было уже почти нечего, она принялась торопливо и не очень ловко драпировать то, что так недавно обнажала: руки, грудь, шею. Сейчас она сидела посреди белокаменного зала закупоренная в тюль и кружева – свободными еще оставались нос, блеклые губы и веки. Ах, эти веки! Они будто норовили запахнуться, увлекая бедную в небытие.