Выбрать главу

За «критически мыслящей личностью» признавалось право водительства, учительства, суда и «казни».

Право это усилилось и нашло теоретическое обоснование в марксистский период, когда слово «народ» уступило место слову «пролетариат». Ленин решительно разошелся с Адлером, Бернштейном, Вандервельде, видевшими в рабочем движении создателя социалистической идеи и носителя ее развития. В брошюре «Что делать» он с презрением отозвался о способности рабочего класса выработать собственными силами что-либо большее, чем «сознание трэд-юнионистское», то есть нечто жалкое с точки зрения Ленина. Дальше объединения в союзы, дальше борьбы с хозяевами за улучшение своего экономического положения рабочий не способен пойти. Пролетариат для Ленина, как выразился его оппонент на II съезде, означает «пассивную среду, в которой может развиваться бацилла социализма, внесенная туда извне». Социалистическое движение, по Ленину, возникло «совершенно независимо от стихийного рабочего движения, как естественный и неизбежный результат развития мысли революционной социалистической интеллигенции». Ей, а не пролетариату править кораблем революции. Себя самого он, конечно, зачислил в кормчие и призывал русский народ смыть позор обвинения, брошенного Чернышевским, путем энергичного участия в революции под его, Ленина, руководством.

Когда произошел большевистский переворот и часть радикальной интеллигенции ушла в эмиграцию, она унесла туда свое столетнее презрение к русскому народу. Если большевики раскулачивали и ссылали его в тайгу за нежелание строить коммунизм, то в эмиграции его осуждали за то, что он этот коммунизм строит. «В России коммунизм строят внуки крепостных рабов и дети отцов, которые сами пороли себя в волостных судах». Высокомерный кюстиновский тон этот принадлежит не иноземцу, а старому русскому социал-демократу, клявшемуся когда-то именем народа — покойному Г. П. Федотову. «Какой пролетарий во Франции добровольно вернется в крепостной серваж?» — спрашивал он. Русский же, по его мнению, идет в крепостное рабство охотно.

Интеллигенция всегда была непоколебимо уверена в своем праве «казнить» родную страну и бичевать жестоковыйный народ, неспособный понять ее высоких идеалов. Это было не фальшиво, не наигранно, а вполне искренне, от нутра. Чувствовали себя чем-то вроде библейских пророков, назначенных не только глаголом жечь сердца, не только указывать путь в пустыне, но и насылать меч на отстающих и непокорных. Громили и порицали, как посланные свыше, как облеченные властью. В этом сказалась давно подмеченная черта — одержимость русской интеллигенции чувством ответственности за исторический процесс или, как выражаются религиозные философы — «теургическим беспокойством». Но откуда оно, это сознание призванности и вытекающей из него духовной власти?

Сама радикальная интеллигенция объясняла это словами Радищева: «Я взглянул окрест меня — и душа моя страданиями человечества уязвлена стала». Бремя исторической ответственности, по этой версии, принято, будто бы, под напором чувств сострадания и любви «к сим несчастным». Ныне эту ложь повторяют все реже и с величайшей опаской. Поза печальников горя народного давно уже не вводит никого в заблуждение. Слишком ясен книжный, надуманный, отвлеченный характер революционных увлечений в России. Из каждой строчки того же Радищева выглядывает Мабли, Руссо или Рейналь. Подлинными народными страданиями не только не «уязвлялись» но их не знали, потому что не знали самого народа.

О каком народе думал Петрашевский, когда сидя уже в крепости, предлагал русскому правительству дать два миллиона рублей на устройство фаланстера под Парижем и хотел для этой же цели завещать треть суммы, вырученной от продажи своего имущества, главе фурьеристов Консидерану? И что понимал в народном горе Чернышевский, призывавший умереть за общинное начало? Герцен, вспоминавший за границей о днях своей молодости, говорил неправду о «господствующей оси» вокруг которой шла, будто бы, жизнь его поколения. Он определяет ее, как «наше отношение к русскому народу, веру в него, любовь к нему». Мы знаем, что Герцен и его круг возлюбили русский народ после выхода в свет книги барона Гакстгаузена, открывшего у нас поземельную самоуправляющуюся общину, понятую ими как тот самый социализм, во имя которого тщетно бурлила и истекала кровью западная Европа. Книга открыла, что социализм — не на родине прославленных Вейтлингов, Прудонов, Луи Бланов, а в стране Бакуниных, Чернышевских; не красочные герои парижских баррикад, а серые пермские мужики оказались тем коленом левитовым, которое сохранит и принесет миру правую социалистическую веру. Мужик русский, неожиданно, выступил в роли носителя мировой «бациллы социализма». Только за это, а вовсе не самого по себе, его полюбили.