⁂
Нашим дням непонятен факт таких исступлений. Студенты и сейчас изучают немецкую философию, но делают это без романтической бледности чела. И во времена Станкевича на Западе занимались ею не меньше, чем на берегах Неглинной, но там время тратилось на упорный труд, на чтение и обдумывание, а не на душевные излияния и восторженные речи мало касающиеся собственно философии. Что могли означать у нас экстатичность и выспренность? Эквивалент религиозного чувства? Нет. Многие были религиозны, но это не имело отношения к их «умственным беснованиям». Скорее, тут что-то от гоголевского учителя истории, ломавшего стулья на уроках. «Как хотите, для науки я жизни не пощажу»! Это одно из проявлений хаоса русской натуры, но хаоса не с большой, а с малой буквы — признак отсутствия умственной дисциплины. Перед нами психология неофитов культуры; шуму больше, чем подлинного знания и изучения. Из всего Шеллинга читали только ранние его произведения и то не все, а что читали то понимали по своему, а не по шеллинговски, усваивали что нравилось и что хотели, остальное оставляли без внимания. Даже Н. В. Станкевич, пристальнее и глубже других занимавшийся философией, не стеснялся вносить собственные поправки к концепции Шеллинга. Из почтенных немецких трудов приготовляли свою замоскворецкую и ново-басманную философию. И так было всегда. Лет шестьдесят тому назад, Бердяев писал, что если бы Мах и Авенариус читали по русски и могли знать, какое употребление сделали наши социал-демократы из их эмпириокритицизма, они бы за голову схватились.
Есть люди, усматривающие в этом особую форму творчества интеллигенции, ее оригинальный вклад в историю мысли. Если когда-нибудь и докажут, что это «вклад», то вряд ли смогут доказать, что это «европеизм», «культура», «прогресс». И вряд ли сторонники такой точки зрения сохранят право смеяться над Николаем I, предложившим Пушкину переделать «Бориса Годунова» в роман.
Если не считать двух-трех имен, то «философская община» 30—40-х годов не породила не только знатоков философии, но сколько-нибудь прилично знающих. Подавляющее число бесновавшихся осталось дилетантами и невеждами. Присмотревшись ближе, можно установить, что как раз они-то и бесновались больше всех. Один Белинский чего стоит. О его невежестве писалось столько, что нет нужды повторять это, но до сих пор оно не поставлено в связь с его неистовством. Специальными исследованиями установлено не просто плохое знакомство его с философами, о которых он писал и говорил с таким пылом, но самое настоящее незнакомство. Между тем, кто как не он готов был спалить народы, царства и царей за единый аз непонятого учения? И сколько восторженной декламации! Не успел почувствовать себя на сияющих вершинах духа, презрев в согласии с Фихте и Шеллингом (в интерпретации Бакунина) призрачную действительность и отряхнуть прах реального мира, как тот же змей-искуситель Бакунин начинает шептать про Гегеля, про «разумную действительность». И вот, вершины духа преданы анафеме, совершается торжественное схождение в новый открывшийся мир, а Бакунину выдается похвальная грамота: «Ты первый уничтожил в моем понятии цену опыта и действительности, втащив меня в фихтеанскую отвлеченность и ты же первый был для меня благовестником этих двух великих слов». «Слово действительность, — писал он Станкевичу, — сделалось для меня равнозначительно слову Бог». В этот период пишутся знаменитые статьи о Менцеле, о бородинской годовщине, так ужаснувшие Герцена.
Но кто-то растолковывает Белинскому его ошибку в понимании «двух великих слов», и тогда действительность объявляется неразумной, Гегель — «Егором Федоровичем», а философия его такой, что «ни к чёрту не годится».
«Я теперь в новой крайности, — читаем в его письме к Боткину в 1841 г., — это идея социализма, которая стала для меня идеею идей, бытием бытия, вопросом вопросов, альфою и омегою веры и знания. Все из нее, для нее и к ней. Она вопрос и решение вопроса. Она для меня поглотила и историю, и религию, и философию. И потому ею я объясняю теперь жизнь мою, твою и всех, с кем встречался я на пути к жизни». «Социальность, социальность или смерть! Вот девиз мой».
Есть исследователи, вроде Иванова-Разумника, склонные рассматривать это поочередное увлечение различными учениями, как последовательное восхождение от философских полуистин к абсолютной истине — социализму. Для Европы, где идея развивалась логично и закономерно, такая фигура движения могла бы быть признана. Но в России, жившей отраженным светом Запада, пример Белинского означает бег с высунутым языком за колесницей чужой мысли. Все «самостоятельное творчество» основано было на ученических ошибках, а не на истине.