Даже если эти расхождения не были для Поплавского значимыми (однажды он скажет Ларионову, что Зданевич находится «за чертой оседлости довоенного футуризма»[13]), то в целом его поэтику упомянутой «второй книги» как заумную или «околозаумную» охарактеризовать невозможно, да и в редких вещах такого свойства Поплавский совершенно самобытен[14]. Наконец, надо учесть, что между его «футуристическими» упражнениями 1919–1920 годов и «второй книгой» есть немало иных текстов – они лишь частично вошли в состав «первой книги» и в основной массе читателям неизвестны. И эти берлинские и парижские сочинения гораздо менее «авангардны» во всех обсуждаемых здесь смыслах[15]. Вдобавок к сказанному я бы обратил внимание на вторую часть фразы Поплавского («и нигде не печатался»), которую в этом высказывании можно рассматривать как определяющую. То есть под своим продолжительным «резким футуризмом» Поплавский, я думаю, подразумевает как раз весь свой примерно десятилетний «подпольный» опыт, долгое бытование в стороне от «большой литературы» и вопреки ей («Так стал я вдруг врагом литературы…»), – и, разумеется, непременное эпатажное поведение, вхождение в модернистские сообщества и, в конце концов, антибуржуазные взгляды, которые у него и у его друзей на мгновение соединились с «попутническими» иллюзиями. Наряду с «хаотичностью» синтаксиса, «неуклюжестью» языка, «кощунственностью» выражений – а кто только у поэта того или иного не подмечал, – именно такими отталкивающими признаками обладали русский футуризм и его филиации в представлениях традиционной российской, а затем беженской культурной сцены, одному из участников которой и было адресовано письмо Поплавского[16]. Этими словами поэт, вероятно, обозначает и свой проявлявшийся в разных формах интерес к авангардному дискурсу – но не к русскому футуризму, который в 1920-е годы действительно стал анахронизмом, а ко всему тому, что делали новейшие школы, в том числе западные.
Думаю, что во многом по сходным причинам в авторском комментарии возникнет и «русский дада» – понятие, как мы можем убедиться, далеко не сегодняшнее и, вероятно, уже тогда столь же отличавшееся от понятия дадаизма, сколь и всё, что именуется русским футуризмом, разнится от изначального футуризма, то есть футуризма итальянского. В нынешнем понимании этот термин в силу своей неясности позволяет вместить в себя явления довольно широкого диапазона времени и различных художественных и идейных векторов[17]. В определении Поплавского угадывается прямая проекция его связей с «левыми» кругами Парижа – русскими художниками и поэтами Монпарнаса, например, с такими заметными персонами, как Зданевич, Сергей Шаршун или Валентин Парнах, которые сотрудничали с дадаистами и были вовлечены в их активность, а также отображение его собственных контактов с дадаистами и сменившими их сюрреалистами. Однако начиная примерно с конца 1924 года заметны и перемены в его поэтике – стихи Поплавского обретают новую образность и лексику, в них словно включаются другие измерения. С практикой дада и русских постфутуристических течений поэтику «второй книги» однозначно сближает «невнятица» немногих её заумно-абсурдистских и фонетико-семантических экспериментов («беспредметный стих»), а отсылки к дада несложно обнаружить в отдельных строках стихотворных записей. Но вообще говоря, эстетика и семантика этих опытов столь вариативны, их независимая сюрреалистическая образность часто столь очевидна, а влияния, в них ощутимые, настолько путаны и разнородны – кроме перечисленных течений и авторов, это и Эдгар По, и христианство, и старинные трактаты, и Блаватская, и каббала, и другие эзотерические учения, – что вернее было бы, с изрядной долей скепсиса и терминологического бессилия, охарактеризовать стихи, которые в итоге составили нашу книгу, как «оккультно-символистический дада» или же как «заумный сюрреализм мистического направления». На что-то подобное, кстати, намекает карандашный рисунок поэта – то ли эскиз обложки ещё только задуманного ромовского сборника, то ли просто случайная фантазия на его тему.
13
См.:
14
Н. Милькович в своём исследовании верно подмечает: «Чистую фонетическую заумь, характерную для теоретиков и поэтов русского футуризма, таких как А. Кручёных, по типу “Дыр бул щыл”, у Поплавского найти трудно», см.:
15
В этой связи стоит вспомнить и о сочинённой поэтом в 1922 г. рецензии на берлинскую выставку рус. художников-модернистов, в которой преобладает отстранённый критический взгляд человека из др. «лагеря», см.:
16
По всей видимости, о подобных коннотациях термина, сохранившихся по прошествии четверти века в эмигрантской среде, писал исследователю рус. футуризма В.Ф. Маркову парижский рус. литератор Ю.К. Терапиано: «…со словом “футуризм” связаны очень дурные ассоциации до сих пор», см.: «…B памяти эта эпоха запечатлелась навсегда»: Письма Ю.К. Терапиано к В.Ф. Маркову (1953–1966) / Публ. О.А. Коростелёва и Ж. Шерона // Минувшее: Исторический альманах. Вып. 24. СПб.: Atheneum; Феникс, 1998. С. 267.
17
Первая антология по этой теме “Dada russo: L’avanguardia fuori della Rivoluzione” под ред. М. Марцадури (Bologna: Il cavaliere azzurro, 1984) включает стихи из сб. «Ослиный хвост и Мишень» (1913), тексты А. Кручёных, И. Зданевича, И. Терентьева разных лет, а также Т. Толстой-Вечорки, С. Шаршуна, В. Парнаха, Р. Якобсона, А. Белого, Р. Рока, В. Шкловского и моск. литератора периода НЭПа Н. Шалимова. Материалы сб. «Заумный футуризм и дадаизм в русской культуре» под ред. Л. Магаротто, М. Марцадури и Д. Рицци (Bern: Peter Lang, 1991) посвящены В. Хлебникову, И. Зданевичу, Р. Якобсону, Б. Эндеру, К. Малевичу, И. Терентьеву, обэриутам, груз. авангарду и др. близким темам. Сб. «Дада по-русски» под ред. К. Ичин (Белград: Филологический факультет Белградского ун-та, 2013) целиком посвящён творчеству И. Зданевича. Наконец, недавняя антология “Russian Dada. 1914–1924” под ред. М. Тупициной (Cambridge: The MIT Press, 2018) составлена из текстов И. Зданевича, О. Розановой, И. Пуни и К. Богуславской, Н. Пунина, К. Малевича, А. Родченко, В. Степановой, группы «41°», А. Кручёных, Б. Арватова, ничевоков, В. Маяковского, Лефа, В. Шкловского, Р. Якобсона и С. Шаршуна.