В годы перестройки и особенно в 1990-е годы историки обратились к исследованию многих ранее запретных тем, стали осваивать новые методологические подходы к изучению прошлого. Что же касается освоения новой методологии, то в самом начале последнего десятилетия среди обществоведов стала наиболее популярной модель тоталитаризма (Тоталитаризм 1989; Тоталитаризм и социализм 1990; Бакунин 1993; Кузнецов 1993; Кузнецов 1995; Данилов, Косулина 1995; May 1993; Трукан 1994) — Единства в интерпретации сущности и генезиса тоталитаризма российские историки, политологи и экономисты не достигли. Одни склонны ставить знак равенства между тоталитаризмом и всем периодом советской власти (A. B. Бакунин), другие ведут отсчет тоталитарной модели с «революции сверху» (A. A. Данилов, Л. Г. Косулина) (Горяева 2002: 35). Однако большинство исследований сходится в том, что важнейшей чертой тоталитаризма было стремление государства ко всеохватывающему контролю во всех сферах общественной и частной жизни. Отличие же «авторитарного» режима состоит в том, что государство не стремится к абсолютному контролю над обществом и оставляет ряд сфер, более или менее свободных от прямого вмешательства власти (экономика, наука, искусство, личная жизнь граждан) (Измозик 1995:3).
Мы считаем, что теорию тоталитаризма следует понимать как веберовский идеальный тип, учитывая при этом, что в период войны общество как социальный организм претерпевало существенные изменения и что имела место социальная и политическая активность населения СССР (в том числе и направленная против существующего режима). Мы солидарны с Ю. И. Игрицким, который полагает, что тоталитарным было государство, а не советское общество, поскольку идеология не имела всеобъемлющего характера и не была религией для всех граждан (Игрицкий 1993: 9). Теория тоталитаризма, лишенная своего идеологического подтекста, по-прежнему объективно способствует лучшему пониманию сути того политического режима, который сложился в СССР.
Лишь во второй половине 1990-х годов появились первые публикации ранее секретных документов, характеризующих общественные настроения в советское время: информационные сводки ВЧК-ОГПУ, НКВД, партийных органов, письма во власть и так далее (Советская деревня I; Голос народа 1998; Общество и власть 1998; Письма во власть 1998 и др.). К этому же времени относятся попытки преодоления догматизма в представлении массового сознания накануне и в годы Великой Отечественной войны.
Применительно к довоенному периоду жизни Ленинграда заслуживает внимания книга Н. Б. Лебиной, в которой исследованы новые в отечественной историографии стороны городской жизни (преступность, алкоголизм, проституция, религия, отдых, частная жизнь и другие), представленные в ней не как «родимые пятна капитализма», а как результат глубокой трансформации общества, отчасти — следствие недовольства действительностью. Работа опирается в основном на архивы Санкт-Петербурга (Лебина 1999). Приведенные автором данные об этих явлениях не только указывают на многообразие и сложность отношений власти и общества в межвоенный период, но и могут быть интерпретированы как проявление пассивного протеста по отношению к режиму или фроммовское бегство от свободы. Книга Н. Б. Лебиной, бесспорно, усиливает позиции противников тоталитарной модели советской истории.
Во многом под влиянием англо-американской историографии и социологии в последние годы появились глубокие исследования «советской субъективности» (Halfin,Hellbeck 1996; Halfin 2000; Kharkhordin 1999), материальной культуры при сталинизме (Buchli 1999), разнообразных проблем распределения и потребления (Hessler 2000; Ocokina 2001; Moskoff 1990; Lovell, Ledeneva, Rogachevskii 2000; Siegelbaum 2000), жизни в коммунальных квартирах (Утехин 2001; Colton 1995), юмора (Thurston 1991), индустриализации и рабочих (Siegelbaum 1998; Hoffman 1991; Andrle 1988), доносительства (Accusatory Practices 1997; Fitzpatrick 1996; Alexopulos 1997, а также специальный выпуск Russian History, № 1–2 за 1997 год, который был посвящен доносам и доносительству) и так далее.
Своеобразную систему координат в изучении настроений в годы войны предложил Ю. А. Поляков, который предпринял попытку «разобраться в сложном и противоречивом настрое народа, вопреки всему выигравшего тяжелейшую в его истории войну», оперируя понятиями, «которые еще недавно именовались „источниками победы“, „народной войной“, „истоками народной силы“ и тому подобное» (Поляков 1999:173).
«Система доказательств» относительно доминанты общественных настроений, по мнению Ю. А. Полякова, должна прежде всего включать «реальное поведение людей, в котором находит проявление их массовое сознание». При этом ни социологические опросы, «ни статистические данные о росте производства и производительности труда, ни бесчисленные резолюции митингов и собраний, ни телеграммы, письма, высказывания, газетные корреспонденции и т. д. и т. п. сами по себе не могут служить убедительными свидетельствами. Равно как и многочисленные материалы негативного характера, которые получили едва ли не монополию на публикацию в девяностые годы» (Там же, 193). Вероятно, можно было бы полностью согласиться с этим утверждением, если не принимать во внимание мощный механизм репрессий, который не позволял в условиях тыла какое-либо поведение, отличное от желаемого властью. На это обстоятельство, впрочем, указал сам автор анализируемой статьи, высказав весьма смелое суждение о том, что «довольно значительное по сравнению с другими странами число коллаборационистов на оккупированных территориях свидетельствовало о сепаратистских тенденциях среди ряда национальностей, а также о наличии социально-политической оппозиции» (Там же, 176).