Ты не хотела меня выслушать, Агнешка. Ну, что ж, дело твое! Пожалуй, я не вправе обижаться на тебя. Ты небось рисуешь лица без носов и торсы с глазами, где тебе понять меня. Подвести близкого человека, обмануть его – это для тебя не имеющий значения пустяк. А если ты разочаруешься во мне и я тебя обману, это тоже пустяк? Вот видишь! Ты, конечно, скажешь, что это другое дело. Для тебя, но не для меня. В тот момент, когда я понял, что я скотина, я сделался как бы другим человеком, дорогая. Больше того. У меня появилась цель: никогда больше не быть скотиной. Как раз после того, как стряслась беда с Шиманяком. Значит, это не пустяк, если он может так воздействовать на всю человеческую жизнь. Я иногда спрашиваю себя: почему, собственно, мне так чертовски хочется быть порядочным человеком? И не могу ответить. Так же, как не знаю, почему на ринге я продолжал борьбу даже после нокаутов, когда никаких шансов на победу не было, как не понимаю, почему, соревнуясь в беге с более сильными противниками, я, смертельно вымотанный, у самого финиша предпринимал еще одну, последнюю и тщетную попытку? Это, разумеется, в прошлом. Теперь у меня нет достойных соперников. Но, чтобы победить, мне и теперь приходится затрачивать не меньше усилий, чем прежде. И часто я спрашиваю себя: зачем мне все это? Эти усилия и победы? Ведь мне, если я не хочу быть скотиной по отношению к другим, не нужны успехи и слава. Я сыт всем этим по горло. Но когда завязывается борьба, в действие вступают иные законы. И что бы человек ни думал в обычное время, он повинуется этим законам. Как-то я встретил у Артура Вдовинского одного типа с бородой. Кажется, это был филолог или кто-то в этом роде. Он разглагольствовал о том, что человечество гибнет. Не физически. Гибнет человечество, существовавшее до сих пор, а на смену ему грядет другое, новое. Мы, независимо от того, молодые мы или старые, принадлежим к этой гибнущей формации, и тут ничего не поделаешь. Конечно, он развивал свою мысль более научно, но смысл был такой. Этим он объяснял и психологическое состояние молодежи, и ее отношение к жизни. Тогда я сказал, если мы, как формация, обречены на гибель, то лучше погибнуть с честью, чем с бородой. Он спросил, что я имею в виду? Я ответил: все прекрасное и возвышенное, чем на протяжении своей истории гордилось гибнущее человечество. Те идеи, которые сейчас обесценены и осмеяны в анекдотах о Завише Чарном[5] и Самосьерре,[6] а также искажены различными ханжескими и лицемерными обществами и клубами. Вместо того чтобы отпускать бороду и рассуждать о прекрасном и возвышенном, лучше вернуть им подлинную ценность и погибнуть с честью, если гибель действительно неизбежна. Если же мы не погибнем, я, как представитель рода человеческого, не буду чувствовать себя обманутым оттого, что сохранил благородство. Он сказал, что это глупо и что болтовня о благородстве в наше время не выдерживает никакой критики. Но, подумав немного, он прибавил: «Впрочем, может, это не так уж глупо». Через несколько дней я встретил его на улице без бороды, совершенно пьяного. Он бросился мне на шею и сказал, что жаждет умереть за отчизну или погибнуть, спасая утопающих детей, что ему всегда не хватало чего-то такого. Но он стыдился в этом признаться. Еще через неделю я снова встретил его. Он был абсолютно трезв, опять отращивал бороду и сделал вид, будто не узнал меня. И зачем я все это тебе рассказываю? Вместо того чтобы рассуждать о том, чего ты все равно не поймешь, лучше договориться без лишних слов: быстро и по-деловому. Я говорю тебе прямо, Агнешка, мне надоели эти бесконечные новые девушки, которые сначала значат для меня все, а потом ничего, вначале я говорю им самые сокровенные, а потом самые неопределенные слова. Я не могу больше выносить этого непостоянства во всем и в первую очередь измены – самому себе. Стоит тебе захотеть, и ты станешь моей последней девушкой, и тебе я скажу самые заветные слова, а тех, уклончивых, неопределенных слов не будет, что бы ни произошло.
После бессонной ночи, полной совсем особенных впечатлений, я порядком одурел. Все, что я говорил, обращаясь к Агнешке, рисовалось мне на фоне заснеженных улиц Кракова, и порой казалось, что Агнешка в самом деле идет рядом, бежит маленькими шажками, как вчера на Блонях, в черной коротенькой шубке и черной меховой шапочке, с разрумянившимися от мороза щеками. И тогда я подумал: «С какой стати, болван, ты все это ей выкладываешь? Тебе посчастливилось встретить чудесную девушку, и, вместо того чтобы наслаждаться жизнью, ты рассказываешь ей глупые побасенки о себе и своей неудавшейся жизни. Она права, что не желает тебя слушать. И пусть не слушает. Тебе же лучше. Заткнись-ка и отправляйся спать!»
Я поплелся домой. По дороге я уже не разговаривал с Агнешкой, а только продолжал думать о ней. И мои мысли не имели ничего общего с тем, что я говорил ей.
Глава VII
Я порядком взмок. Мигдальский, кончив тренировку, давно ушел с беговой дорожки. На противоположной стороне Ксенжак, приставив ладонь к глазам, поглядывал на меня. Я думал, что будет, когда я поравняюсь с ним: окликнет он меня или нет? Я-то наверняка нет. Впрочем, мне не хотелось, чтобы он начинал разговор. Время приближалось к пяти. Сейчас я был не способен ни ссориться с ним, ни мириться. Я сбавил темп. Мне не хотелось смотреть ему в глаза. Ощущение собственной низости разрослось во мне до таких размеров, что это приносило мне удовлетворение. Ксенжак по натуре был человеком спокойным, уравновешенным, снисходительным. Наверно, он больше не злится на меня и хочет поговорить спокойно и обстоятельно. Он обнимет меня и скажет: «Брось, Марек, эти глупости, поговорим, как взрослые люди. Ты ведь знаешь, что я твой лучший друг». И тогда я не выдержу. Или с плачем брошусь к нему в объятия и признаюсь во всем, или подерусь с ним. То и другое одинаково мерзко. Тут из раздевалки появился Цыпрысяк, поманил меня кивком головы и крикнул:
– Пан Марек, к телефону!
Кстати. Я наискось пересек стадион. Кажется, Ксенжак что-то крикнул мне, но я не уверен в этом. Я нырнул в открытую дверь мимо Цыпрысяка. Он был разочарован. Обычно я спрашивал, кто звонит. И он, качая головой и вздыхая, отвечал:
– Представительница американского Олимпийского комитета, но теперь она шпарит по-польски.
Я нарушил правила игры, и Цыпрысяк несколько дней будет на меня дуться. Но что поделаешь! У меня не было времени на всякую чепуху. Как можно быстрее одеться и уйти, чтобы не столкнуться с Ксенжаком.
– Да. Слушаю.
– Это я. Ты пойдешь на концерт или нет?
– Ведь мы уже договорились, что пойдем. Почему же ты спрашиваешь?
– А почему ты грубишь? А спрашиваю я, потому что один раз ты уже отколол такой номер и не явился. А я не хочу, чтобы снова пропали билеты.
– Никаких номеров я не откалывал, просто произошло недоразумение. Ты сама это прекрасно знаешь.
– Вот мне и не хочется, чтобы опять произошло недоразумение.
Под окнами канцелярии прошел Ксенжак. Интересно, заглянет он сюда или пойдет прямо в гимнастический зал? Там у них в пять какое-то совещание.
– Алло?
– Да! Я слушаю.
– Я думала, нас прервали. Значит, идешь. Да?
– Разумеется, иду, Агнешка. Когда мне за тобой зайти?
– Не надо за мной заходить. Я буду занята. Встретимся около филармонии в четверть восьмого. Не опаздывай!
– Я никогда не опаздываю, – сказал я, но Агнешка уже положила трубку.
5
Завиша Чарный – легендарный польский рыцарь, участник многих турниров и сражений, в том числе битвы под Грюнвальдом (1410).
6
Самосьерра – горный перевал в Испании, где в 1808 году отряд польской кавалерии, сражавшийся на стороне французов, прорвал линию обороны испанцев, боровшихся против Наполеона.