Выбрать главу

В среду я напрасно ждал телефонного звонка. В четверг тоже. Я думал, может, дела задержали ее в Варшаве. Увы! Доктор Плюцинский, которого я встретил в клубе, мимоходом сказал, что накануне видел Агнешку. Гораздо быстрее, чем можно было предполагать, подтвердилось: кто капитулирует, того ждут лишь горечь и унижение. А вот последовательность в поступках – всегда гарантирует успех. Несмотря на это, я не потерял надежды и продолжал ждать звонка. Телефон зазвонил в пятницу рано утром. Но звонил слюнтяй – маменькин доктор, он сообщил, что этой ночью моя мать скоропостижно скончалась от сердечного приступа.

Это известие произвело на меня странное впечатление. Если говорить о чувствах, то я не принял его близко к сердцу. Сильнее всего было разочарование, что звонит маменькин доктор, а не Агнешка. Я, конечно, должен был изображать человека потрясенного, пришедшего в отчаяние и даже сломленного. Меня это раздражало и мучило, но я ничего не мог поделать. Я не терплю лицемерия и считаю, что его не оправдывают никакие обстоятельства. Исключая разве что такие, когда прямота равносильна хамству. Впрочем, я заметил, что борцы с лицемерием, которые во имя правды и прямоты не чураются хамства, рано или поздно оказываются страшно падкими на деньги и ради сомнительной выгоды предадут родного брата. Не мог же я сказать маменькиному доктору: «Оставьте меня в покое, меня это нисколько не волнует! Я жду звонка от Агнешки, а на все остальное мне наплевать». Это была бы сущая правда, но сказать такое я был не в силах. Не только потому, что мне не хотелось хамить доктору. Во всем этом было нечто более существенное. То есть вначале я просто не хотел быть хамом. Но постепенно я понял, что тут дело в ином, более важном, хотя и не совсем ясном.

Если бы я рассказал, как на меня подействовало известие о смерти матери, подавляющее большинство людей возмутилось бы и вознегодовало. Вряд ли мне послужило бы оправданием, что моя мать ни разу в жизни не поцеловала меня, не улыбнулась мне и ни разу не поговорила со мной ну хотя бы приветливым тоном. Что она причина моих роковых комплексов, от которых я избавился только благодаря спорту, что, даже бросив меня на произвол судьбы, она, как могла, отравляла мне жизнь. И все из-за злобной и непонятной нелюбви ко мне. Но ни это, ни многое другое, гораздо худшее, о чем мне не хочется вспоминать, в глазах большинства людей не оправдывало того, что известие о смерти матери я воспринял не только равнодушно, но даже с некоторым раздражением, потому что это известие еще больше усложняло единственно важные и существенные для меня в этот момент проблемы. Мать родила меня. Произвела на свет. Только это должно приниматься в расчет в момент ее смерти. Этот патетический и всеобъемлющий факт, факт биологический, единственный, примиряющий религию и прогрессивные социально-философские учения. Я мог бы, конечно, возразить, что она произвела меня на свет не для того, чтобы доставить мне радость, а по иным причинам, очень сложным и имеющим ко мне отдаленное и случайное отношение. Но меня сочли бы чудовищем, свиньей, а незыблемый биологический миф оставался бы не только непоколебленным, но еще более возвышенным и почитаемым. Впрочем, я не собирался покушаться на эту олимпийскую святыню. Наоборот, я чувствовал, как невольно покоряюсь чисто внешним правилам. Внутренне я был равнодушен, но внешне уже становился в позу осиротевшего сына. Я даже удивился, когда, взглянув в зеркало во время утреннего туалета, увидел свое лицо. Оно выражало скорбь, грусть, страдание и множество других чувств, которых я вовсе не испытывал.

Похороны состоялись через два дня. Мне на них, разумеется, отводилась главная роль. Если в ванной комнате я еще мог призвать себя к порядку и вернуть своей физиономии обычный вид, то на кладбище сделать это было невозможно. Мне пришлось держаться так, как и должен держаться сын на похоронах матери. К этому меня обязывало отношение присутствующих на церемонии. Нелепо было бы ни с того ни с сего объяснять, что умершая была для меня посторонним человеком и что даже святой Станислав Костка не прослезился бы на могиле такой матери. Я стоял с опущенной головой и скорбным выражением лица, неподалеку – отец и доктор. Впервые после моих боксерских выступлений они стояли рядом. С такими же минами, как во время состязаний по боксу «Динамо» – «Берлин», когда я опрокинулся навзничь. Впрочем, я свалился не от удара, а просто поскользнулся. Случилось это в тот момент, когда немец нанес мне удар в челюсть, который я принял на свою перчатку. Однако могло показаться, что я его все же получил. Судья-немец прекрасно все видел, но воспользовался этим и начал отсчитывать время. Я выиграл потому, что противник в третьем раунде капитулировал. Дорота стояла, нахмурив лоб и выпятив губы. Время от времени она бросала на меня не то сердитые, не то ободряющие взгляды. Однажды она уже так смотрела на меня на собрании в клубе, когда мне угрожала дисквалификация на год за якобы деструктивную критику руководства. Тогда она первой выступила в мою защиту. Ребята возложили венок с лентами от нашего клуба, а у Леона Козака на глазах были слезы. У него очень добрая мать, которую он очень любит. Мне казалось, что я и сам расплачусь. Разумеется, из-за Леона и его матери. Михал Подгурский, в перчатках, точь-в-точь как на фотографиях похорон крупных английских политиков, выглядел чрезвычайно элегантно. Михал чуточку сноб, но в конце концов у каждого есть свои слабости. Я, например, не отрицаю, что мне импонирует общество кинозвезд, хотя, по существу, я их презираю. Нет, не презираю. Я никого не презираю и презрение считаю одним из самых отвратительных чувств. Я заметил и, пожалуй, не ошибаюсь, что презрение свойственно слабым и низким натурам, которые пытаются отвлечь внимание от тех мелких гадостей, какими они не брезгают в устройстве своих житейских дел. Доктор Плю-цинский был страшно официален, представителен и деятелен. Глядя на него, можно было подумать, что он в превосходном расположении духа и очень любит похороны. Никуда не денешься, но центром всеобщего внимания, соболезнований и симпатий был я, мечтавший только о том, чтобы эта церемония как можно скорее кончилась, так как меня все больше тяготила роль, навязанная мне обстоятельствами и приличиями. Когда гроб уже присыпали землей, окружающие стали подходить ко мне, выражая соболезнования. У меня затеплилась надежда: может, люди поймут, что маменькин доктор гораздо больше меня нуждается в этом, да где там! Впрочем, он первый подошел ко мне. Не с целью снять с себя ответственность, а по врожденной скромности и присущему ему чувству такта. Отец же вел себя настолько шутовским образом, что мне потом стыдно было об этом вспоминать. От него разило водкой, и он так меня раздражал, что хотелось его ударить. Конечно, теоретически. Недоставало только того, чтобы на похоронах нелюбимой матери, с которой меня ничего не связывало, я вдобавок избил бы своего отца. Меня объявили бы деградирующим представителем своего поколения, в литературных еженедельниках разгорелась бы дискуссия, и в ней самое активное участие приняли бы те, кому нечего сказать общественности, и они ждут такого особого случая, а противники спорта, все эти запрограммированные, идейные слюнтяи, ничтожные и жалкие людишки, которых, в сущности, мне даже жаль, просто обезумели бы от счастья.