Оркестр перестал играть. Совершенно внезапно. Во всяком случае, так мне показалось. Тишина вернула меня к действительности, а раздавшиеся аплодисменты прочно меня в ней утвердили.
– Ты что, спал? – спросила Агнешка. – У тебя такая физиономия! Тебе в самом деле не следует ходить на концерты, если ты скучаешь.
– Ничего подобного, – отозвался я. – Я заслушался. Дирижер великолепный.
– Он слишком медленно ведет оркестр, – небрежно бросила Агнешка.
Я терпеть не мог, когда она умничала и с видом знатока высказывала суждения о вещах, в которых не смыслила.
На сцене началось движение, которое мне нравилось. Раздвинули стулья, вперед выкатили рояль. Подобные приготовления я любил больше всего. Хелена повернулась и смотрела на меня. Я не глядел в ту сторону, но чувствовал на себе ее упорный взгляд. Меня это и раздражало и трогало. В зале царила атмосфера праздничного возбуждения. Она была вызвана предстоящим выходом на эстраду самого выдающегося на свете пианиста. Кто, спрашиваю, возвел его в эту категорию? При каких обстоятельствах он доказал свое превосходство над другими знаменитостями? Агнешка беспокойно вертелась на стуле, на щеках у нее от возбуждения выступил румянец.
– Идет! – вырвалось у нее.
Началось всеобщее движение, словно на перроне, когда подходит международный экспресс. Я все еще чувствовал на себе бросаемые украдкой взгляды Хелены. Грянули громкие аплодисменты, и даже послышались восторженные возгласы. Все встали. На сцене появился он. За ним следовал знакомый мне по игре в покер дирижер, который всем своим видом показывал, что он здесь ни при чем, но тем самым отчаянно пытался обратить внимание на себя. Маэстро остановился на середине эстрады и начал раскланиваться. Это был интересный, седоватый господин лет пятидесяти. Среднего роста и, разумеется, слюнтяй. Кланялся он мастерски и при этом поднимал руки, приветствуя публику. Овация продолжалась, и наконец наступил такой момент, когда и приветствуемый и приветствующие хотели, чтобы это поскорее кончилось, но не могли остановиться, как стремительно мчащийся автомобиль, у которого отказали тормоза. И тут удивительное искусство и присутствие духа продемонстрировал дирижер. Перестав аплодировать, он твердо и решительно повернулся к оркестру и легко взмахнул палочкой. Музыканты заняли свои места, тогда уселась и публика, и пианисту тоже ничего не оставалось, как сесть за рояль. Воцарилась тишина. Он ударил по клавишам и обменялся с дирижером взглядами. Хелена не смотрела на меня, зато я не сводил с нее глаз и даже по ее спине чувствовал, что она думает обо мне. Спина, по-моему, часто бывает выразительней лица.
Пианист поудобнее уселся на стуле. Все, что происходит на концертах, прежде чем начнут играть, мне страшно нравится. И вдруг – трах! Это оркестр заиграл с ужасающим грохотом.
Даже он вздрогнул, будто испугался. Но, наверно, он поступил так нарочно, чтобы показать, какое громадное впечатление производит на него музыка. Недурной трюк! Даже меня проняло. Я взял у Агнешки программу, а она этого не заметила. Лицо ее пылало. Она была в полуобморочном состоянии. Если бы для меня это еще имело значение, я, пожалуй, приревновал бы ее к этому фавориту. Вещь, которую он исполнял, вернее, готовился исполнить, потому что пока играл лишь оркестр, называлась «Концерт ре минор для фортепьяно» Иоганна Брамса. Фамилия мне нравилась. Я не прочь бы носить фамилию Брамс. Хотя имя предпочел бы другое. Например, Говард или Аллен. Нет. Пожалуй, не Аллен. Да и Говард мне тоже не очень подходит. Между тем маэстро скромно сидел на своем стуле. Он казался грустным и озабоченным. Время от времени он едва заметно поднимал голову и чутко прислушивался к оркестру. Словно обдумывал, как играть, когда наступит его черед. Зачем эта комедия, будто все зависит от его решения и воли? На самом деле все будет так, как давно предрешил господин Аллен Говард Брамс. Это ведь не то, что бег на полторы тысячи или пять тысяч метров, когда нет никакой партитуры и нечеловеческими усилиями приходится творить драму прямо на глазах зрителей, не зная, вплоть до финиша, каков будет исход. Я бы очень хотел бежать на дальние дистанции и с удовольствием принял бы участие в мемориале. Но если бы я стартовал в нем и добился бы успеха, то был бы этим обязан Ксенжаку. А я не мог и не хотел быть ничем ему обязанным. Этот осел не понимал, почему я его сторонюсь, и считал меня капризной примадонной. Конечно, не понимал. Да и откуда ему было понять?
Там, на сцене, что-то происходило. Оркестр сбавил темп, затих. Дирижер делал такие движения, словно у него иссякли силы. Он беспомощно оглядывался. Маэстро внезапно выпрямился. Что? Вы уже обессилели? Замирает и умолкает музыка, которую вы так темпераментно вели? Я слушал, как вы играете, и не собирался вмешиваться. Но вижу, вы без меня пропадете. Так и быть, выручу вас.
Легко, словно кавалер, обмахивающий цветком упавшую в обморок даму, он коснулся клавишей, и оркестр отозвался тихим стоном. Маэстро играл все громче и решительней. Пребывавший в обмороке оркестр постепенно приходил в себя. А когда рояль напомнил ему торжественное вступление, сознание окончательно вернулось к нему, и он снова обрел силу, отвагу и мужество. Решительно и твердо оркестр шел за тем, кто воскресил его.
Любопытнейшая все-таки штука. Хотя я ни черта не смыслю в музыке, на этот раз мне не было скучно, и то, что происходило на сцене, захватывало и меня. Будоражило воображение. Маэстро, как видно, знал свое дело. Он сумел меня пленить даже чисто внешней стороной своего искусства, хотя на такие штучки меня нелегко купить. Напряжение в зале нарастало. То, что вытворял этот Чапаев фортепьянной игры, было действительно невероятно и волнующе. Что уж говорить о тех, которые понимали толк в музыке. И сейчас он не был слюнтяем. О, нет! В зале находилось несколько сотен музыкальных слюнтяев и еще один немузыкальный слюнтяй – это я. Но он уже не был слюнтяем. Хелена обернулась, поискала меня глазами и улыбнулась. Ее улыбка и взгляд как бы давали мне понять, что, разделяя общий восторг и воодушевление, она не перестает думать обо мне. К чему все это, Хелена, а, Хелена? Это не нужно ни мне, ни тебе. Разве не лучше было бы, если бы мы тогда у тебя совершили преступление, на которое толкала нас сама природа? Или же в тот раз, у меня? Все было бы уже позади, и, возможно, нам удалось бы замести следы преступления, ибо преступления такого рода легко сходят людям с рук. Зачем я упрямлюсь, зачем бросаю вызов природе, которая насмехается над условностями, придуманными людьми, когда те противятся ее велениям?
Хелена позвонила мне вечером в тот же день, когда приносила докладную Ксенжака и когда я заставил ее уйти.
– Марек, – сказала она, – ты понимаешь, что выставил меня из своего дома?
– Понимаю.
– Пожалуй, ты поступил правильно.
– Я рад, что ты так думаешь. Нет. Совсем не рад.
– Я тоже не рада, но тем не менее ты хорошо сделал. Ты знаешь, зачем я звоню?
– Нет, не знаю.
– Я тоже не знаю. И все-таки звоню. Мы что, больше не будем видеться?
– Не должны.
– Скажи, почему все получилось именно так?
– Как?
– Мы встречались несколько лет и не обращали друг на друга внимания, а теперь…
– Нам лучше кончить этот разговор.
– Ты прав. Ну, будь здоров.
Она положила трубку.
Не знаю, как это вышло, но мы встретились с ней дня через два. Мы говорили друг другу, что нам не следует встречаться. А потом встречались постоянно, чтобы говорить об этом. Между нами так ничего и не было. Мы даже ни разу не поцеловались. А между тем я испытывал большие угрызения совести, чем если бы мы совершили то, что принято называть пре любодеянием. Атмосфера все больше сгущалась и накалялась. Казалось немыслимым, чтобы вулкан в конце концов не заговорил. Но если это случится, значит, я тряпка. А я не хотел быть тряпкой. Я знал, что я нуль. Моя личность не представляла никакой ценности для природы и общества. Им и себе самому я мог только пообещать, что не превращусь в тряпку. Правда, человечество и не узнает никогда о моем щедром даре, ну и что из этого?
Он несся вперед, видимо, приближаясь к финалу. Он был поистине великолепен. Я боялся, как бы Агнешка не упала в обморок. Вот позор! Казалось, не только слушатели, но оркестр впал в состояние необычайного торжественного подъема. О дирижере все забыли. Но вот он выкинул невероятный трюк. Положил дирижерскую палочку и сошел с возвышения. Словно говоря: «Я, мол, здесь не нужен». Пианист своей гениальной игрой сам ведет оркестр. О, маэстро над маэстрами! Это я о дирижере. И он добился, чего хотел: отличился и привлек к себе внимание. Раздаются последние аккорды. Он продолжает сидеть за роялем с поникшей головой и опущенными руками, в зале царит мертвая тишина. Первым нарушил ее дирижер. Он воздел руки кверху, вскрикнул от восхищения и подошел к роялю. Давая этим понять, что он не дирижер, а слушатель, который не в состоянии скрыть свой восторг и должен продемонстрировать свое преклонение перед маэстро. Я готов был биться об заклад, что он выбивает для себя поездку с концертами по Америке. Но восторг зала показался мне искренним и правдивым. Я был сам захвачен общим энтузиазмом, хотя и не в такой степени, как остальные. По знаку дирижера маэстро встал и раскланялся, а минуту спустя пожимал руку подошедшему дирижеру. Дирижер попытался вырвать руку, но маэстро не выпускал ее, вынуждая дирижера кланяться вместе с ним. Наконец тот подчинился с адресованной публике понимающей улыбкой: приходится, мол, уступать капризам маэстро, но не следует принимать эти поклоны всерьез. Однако дирижер выламывался напрасно. Кроме меня, на него никто не обращал внимания. Что творилось в зрительном зале, невозможно описать. Люди срывались с мест, охваченные массовым психозом. Кто-то неподалеку от меня громко рыдал, воздух сотрясался от оваций и криков, вдруг рядом раздался грохот. Я боялся взглянуть. Не Агнешка ли? Нет. Упала всего-навсего ее сумочка. А она даже не заметила этого. Лицо у нее пылало, ее била дрожь, как и большинство собравшихся здесь. Подобное массовое возбуждение в других обстоятельствах может привести к стихийным эксцессам. А пианист все кланялся и кланялся. Теперь он снова стал слюнтяем и больше мне не нравился. Надо признаться, такого безумства и такой бурной овации мне не приходилось наблюдать ни на одном стадионе. Не раз по моему адресу раздавались восторженные аплодисменты, а однажды толпа даже вынесла меня со стадиона на руках. Но ничего подобного я не мог себе и представить. Дирижер приуныл и утратил инициативу. Он стоял сбоку между скрипачами, и у него было печальное лицо. Словно он устал и ему все это надоело. Может, у него были неприятности дома и, когда напряжение спало, он вспомнил о них? Мне стало его жалко.