— Я, знаете, как привыкала к этому? По улице иду, вижу — скверик за углом, и вдруг мысль сумасшедшая, понимаете, невероятная — так ведь я могу за угол свернуть и в скверике посидеть сколько хочу, просто так. Иду, сажусь, дети играют, цветы кругом, птицы… еще… ну, да вы это знаете.
— Я знаю.
— В общем, привыкаю потихоньку, хоть и не привыкла еще. Ночью телефон как зазвенит — я в ужасе бросаюсь: на базе что? Пожар?! Хищение?! А муж обнимает, смеется:
«Это мой брат на проводе. Там неофашисты в некотором царстве безобразничают — ерунда, спи спокойно, Лидочка, не волнуйся».
— Да-а-а, ну и ну, — сказал я, немного помялся и все же спросил:
—А как же тебе удалось… в общем… ну, судьбу свою так устроить? Из того подвала, из плесени, из той шубы?
Она сказала:
— Мы все должны уметь, за нас никто ничего не сделает.
Ну что ж, пора расставаться. Прощай, Лидка-овощница, береги свое счастье, и белку, и свисток. А нам — назад, в диспансер, здесь уже крик истерический, вопль пронзительный — дочка-инвалидка Воиченко опять свою мать привезла, новое действие сейчас разворачиваться будет. Все по местам!
Но я не успел. Санитарка наша Надька Братухина — женщина от земли, простая, и говорит, что в голову зайдет, по деревенскому, сказала дочке-инвалидке: «Ты зачем мать свою необмытую привезла, хоть бы ты говно с нее отмыла, бессовестная!». От того и крик душераздирающий, и лица багровые, и глаза навыкате. И угроза еще: одну на тот свет я спровадила, так и этого отправлю! Меня, значит. Ну да ладно. Тазепам в глотку им, срочно — вырубить их, успокоить. Смолкли они, развеялось это, можно идти оперировать.
Маски, халат, перчатки, больной уже на столе, и легче мне за грудиной, и тише под ложечкой, теплый душ изнутри меня моет приятно и нежно до клеточек, до ядрышек. Мембраны, вакуоли светлеют прозрачно, идет очищение. Что бы я отдал за это? За работу в чистом виде и ничего более? Пенсию отдам, до гробовой доски.
— А сил не останется?
— Постараюсь уйти до того.
— А не получится?
— Ну, так сам накоплю на старость — про запас.
— А не хватит?
— Где-то нужно терять. Так уж лучше — тогда…
— А теперь?
— Теперь жизнь себе сохраню и продлю.
В общем, пенсию отдаю, что еще? Воскресенья и праздники. Каждый день на работу. И отпуска возьмите, щедро я… Но ведь и хорошо возьму за все. Ни комиссии единой, ни проверки, ни финансовой дисциплины, ни инструкций — внутри бюджета сам я хозяин. Ни горздрава мне, ни облздрава, ни документов, ни соблюдений. А что, овес нынче дорог. Ни металлолома, ни трав лекарственных, ни отходов пищевых, ни серебросодержащих не сдавать, ни телефонограммы единой — тишина!
А территории благоустраиваем не мы сами, а дворники — лихие ребята с бляхами, фартуки новые, их теперь и нанять можно.
А жалобы на меня писать некуда. Это место исчезло, куда жалобы пишут. Но, но, овес дорогой, я же говорил.
А недовольных куда? Пускай не ходят ко мне недовольные, других пускай ищут. И хамить мне нельзя, от этих я и сам откажусь. Я им скажу: «Идите к другим! Пойдите вы…».
«И куда ни пойдешь, всюду счастье найдешь!» Есть такая песенка детская, веселая. Мне и впрямь весело, и мысли зигзагами. И санэпидемстанция не контролером грядет, а исполнителем, они санитарию знают, они же ее и делают, и я им деньги плачу за это. И противопожарники не проверяют меня с высоты своей, а делают свое противопожарное дело, и котлонадзорщики, и гражданские оборонцы — все делают свои дела, они творят, а не лезут. Не я для них, а они для меня. А я для кого? Для больных!
И вот больные приходят ко мне либо не приходят. Они голосуют ногами. Я им нужен или не нужен. И если не нужен — меня не будет. Мне скажут: графа Монте-Кристо из вас не получилось, пора…
…Пальцы играют в ране, потрескивают зажимы, узлы вяжутся легко, автоматически. Я делаю то, что нужно, ни глупости единой, ни бессмыслицы. Все это там, за пределами, за дверью этого ковчега.
Впрочем, дверь открывается. Оттуда, из того мира, врывается старшая сестра. Тревожные вести. Она сообщает:
— Родственники умершего труп не берут, у них все еще гроба нет, могилу не выкопали.
— Мне, что ли, могилу копать?
— Они требуют положить труп в холодильник. Жарко…
— Найдите машину, отправьте в морг, как обычно.
— В морг нельзя, там холодильник испортился, на хранение не принимают, а этим хранить надо, пока управятся. Они кричат: «Доктора давай!».
— А ты им что?
— А я им говорю: «К больному вы ни разу не пришли, не навестили. Умирающего к нам привезли, досмотреть не захотели, мы вас от хлопот освободили, так теперь хоть сами похлопочите. Доктор же оперирует, — я говорю, — что он вам сделает?».
— А что они?
— Они возникают, — сказала старшая, — книжки какие-то персональные мне под нос тычут, угрожают, жалобу будут писать в министерство.
Утихли, погасли мои веселые пальцы. Хрупок наш мир, и ковчег ненадежен. Самообман это все!
Я накрываю операционное поле большой стерильной салфеткой и выхожу в предоперационную: «Хорей сюда, быстро!». Авось напугаю… Они и впрямь отшатнулись от меня окровавленного, но мораль их не сломлена, они быстро приходят в себя и свою правду с меня требуют. Их дело — маленькое. И жаловаться они будут, это ясно. А мне налог мой исконный, мою дань на хоря платить надо.
— Ладно, — говорю, — дайте дооперировать, человек же на столе.
— Пожалуйста, — они говорят, — это пожалуйста.
Операцию я заканчиваю, а следующие отменяю. Мы садимся в машину и едем в морг — выяснять отношения. Но холодильник там действительно поломан. Только эти не верят, за горло берут, грозят. Лаборантки кричат: «Можете проверить, сходите сами!».
Идея! Эй, вы, хори, пошли проверять, это вы любите — «проверять»! Дорога туда, правда, через секционный зал, но это вы еще узнаете — по пути. А пока — проверяйте, хори, проверяйте! Ах, дело прелестное, хориное дело! Ну, и ринулись они, бедовые, за правду свою. Эх, с налету да с повороту и забежали с размаху туда. А там — трупы навалом, глаза стеклянные, губы синие, и запах сладкий тошнотворный. Ба-бах! Зашатались они тут, и сломались их души, и рванули они отсюда на свет божий. «Куда же вы, куда!» — кричу я им. Не слышат, забалдели совсем, зрачки у них расширены, и лицо мелкой каплей обрызгано. Дрожат.
— А Балда и говорит с укоризною: не гонялся бы ты, поп, за дешевизною.
А те языком еле ворочают, но все же давят свое, хотя и ослабленно: «Еще морг в Доме престарелых, туда бы нам…». Я им просто: «Дом престарелых — министерство социального обеспечения, а я — министерство здравоохранения. Впрочем, и там холодильник давно не работает». Да что говорить! Хори молчат — потупились усмиренные. Но что же все-таки делать? Снова в машине сидим. Шофер Нарцисс спрашивает: «Куда ехать?». И в самом деле: куда? Решение бы теперь какое-нибудь нестандартное, какое-то боковое. Нечто эдакое. Нарцисс уже стартер включил, смотрит вопросительно. «Ну, ладно, — говорю, — поехали на молзавод».
Директор — старый администратор, голова — ЭВМ (масло сливочное, сыры, сметана — это понимать надо!), с полуслова все понял: «Вам лед нужен, сейчас, конечно».
Он ватник служебный на меня напялил, и зашли мы с ним в холодильник, где торосы и айсберга, и масло глыбами, и пар изо рта. Приятно. Господи, приятно! Такое мгновение вдруг просочилось. А зевать некогда. Лед наколупали, собрали, я кинулся нести на себе, но остановили они, усмехнулись: есть же лифт грузовой! И добытый нами холод вниз пошел в полдень жаркий, прямо во двор. А там шофер Нарцисс, еще хори в ожидании, они забили в багажник доверху и поехали домой — в диспансер. Здесь наши больные толпами во дворе, и хори прошли мимо них, как сквозь строй, и услышали разное о себе.
А я назад — в операционную. И снова перчатки, халат, больной уже на столе, и теплый душ изнутри вымывает и нежит меня опять. Легче за грудиной и тише под ложечкой, и домой я иду нормальный почти. Только и осталось, что телевизор выключить и тихонечко на тахте полежать. А на следующее утро эти хори снова у меня в кабинете. Их женщина идет на меня решительно, истово. Я напрягаюсь. А у нее слезы на глазах и руки крестом на груди. Она наклонилась ко мне, плачет: «Батюшка, прости меня, дуру непутевую, ах же, я дура проклятая!» И вдруг она упала на колени и поцеловала мой ботинок прежде, чем я опомнился. Такой, значит, маятник: туда-сюда. Или туда, или сюда. А третьего им не дано.