— Ну, ну, — сказала молодая, а голос — другой, и воздух иной: ей — одышка, мне — дышать. Мы с ней — «Двое на качелях», только что пьеса не та… Я говорю ей:
— Вы что, законов о труде не знаете, приказы вам не знакомы? Всю жизнь сидите на них и не знаете? Да вы просто понадеялись, что мы в этом деле не волокем, чтоб свое оторвать, себе премию…
Она молчит, стукнутая.
— В общем, ты у меня получилась как образ… Рублей на семьсот пятьдесят… Мои законные.
Шепот-ропот по канцелярии тут пошел, на их памяти я стишок юбилейный сочинил, видать пером владеть умею, все правильно, я фаворит! Шайбу! Шайбу!!! — нутром понеслось по этому стадиону. Мне наступать. Я говорю: Перехлест часов идет, пиши протокол! Я по графику на ставке сейчас, а в голове у меня совмещение незаконное: я этот разговор сейчас работаю — лицо твое, руки, слова, все в дело пойдет и сумму потянет».
— Ладно, — сказала молодая, — половина суммы с вас снимается. Остается вам заплатить… — она застучала костяшками…
— В чем еще дело?
— Очень просто, — сказала молодая, — ваши дежурства с правом сна, а вам платили «без права сна».
— Какие сны? Ты чего?
— Поясняю: вы имеете право спать на дежурстве четыре часа.
— А кто не имеет права?
— Хирурги.
— А мы кто?
— Вы — онкологи, — произнесла молодая и опять затрещала своими кастаньетами.
Я выломал из нее счеты и сухим коротким залпом перемешал костяшки.
—Доказывайте, доказывайте! — пропела молодая и вновь улыбнулась доверчиво.
— А чего доказывать? Все ясно, онкологи и есть хирурги, у нас операционная для красоты что ли? Операционную видели?
— Видели, видели, — сказала молодая и опять воздух набрала, еще что-то сказать хочет наперекор, видно, только я перебиваю, не даю.
— А ведомость глянь? Мне же платят за категорию высшую по хирургии. Поняла? За хирургию! Не за астрономию! Не за русский язык! Не за математику! Я не повар, не пекарь, я…
Но тут бесстрастный и бесцветный голос, как репродуктор на вокзале, четко пресекает мою речь, оттесняет меня и захватывает пространство и внимание всех. Это пожилая. Она отделилась от бумаг, уставилась на бесконечность и проговорила:
— Вы являетесь хирургами. Но с улицы к вам не везут. Вы оперируете по плану, а это — не скорая помощь. Вы можете ночью спать, часы вашего сна не оплачиваются. Эти деньги мы высчитываем. Мы возвращаем деньги в бюджет. По закону. Возмещайте, платите.
Явление пожилой из глубокого тыла привлекает всеобщее внимание. Все головы разом повернулись к ней и, кажется, уже чуть подмахивают, как бы соглашаясь. Она меня сбила. Что значит свежий резерв! И весь адреналин я уже израсходовал. Негде взять… Тогда сарказм, другой ход — игра на шпагах!
— Вы уверены в том, что говорите? Твердо знаете это? Или наобум Лазаря?
Я вопрошаю многозначительно, вроде зная что-то наперед и щурясь от хитрости.
— Доказывайте, доказывайте, — говорит пожилая неопределенно, в космос.
— И докажем… Документально.
Но тут молодая с другого бока зашла, они меня в клещи берут. Пасуя друг другу легкие бумажки и тяжелые амбарные книги, они пальчиками тычут в номера, параграфы. И мелькают приказы, табеля, директивы и ведомости, звучат, рычат и тявкают незнакомые, непонятные марсианские слова. Это дело не моего естества. Экая Тьмутаракань — чужая территория. Пора уходить, не теряя лица. Но молодая мне под руку ныряет, в ближний бой просится — под самый нос бумаги с печатями сует.
—Вот, — говорит, — посмотрите-ка, тубдиспансер с правом сна получает с вычетом, а вы — без вычета.
И уже резвится:
— Тубологи с вычетом, онкологи без вычета… Ха-ха-ха!
И ропот новый, уже по залу:
— Тубологи… онкологи…
Пора, пора уходить. Прикрывая отход, я кидаю им:
— Че-пу-ха! Чепуха! Все слова ваши — сотрясение воздуха. Я вам документ привезу заверенный, что мы оперируем ночью тоже. Онкологи — не тубологи. До свидания!
Я оборачиваюсь к своим, говорю: «Пошли!» И мы выходим на свежий воздух.
А там — солнышко жаркое, люди газировку пьют, ларек, мороженое… Только мы — другим путем, мимо всего этого. Лидочка Еланская молча идет, свое мыслит. Я — в инерции боя: зубы щелкают, губы шепчут.
Ус-ссслышьте нас на суше,
Мы гибнем от удуш-шья,
Спешите к нам!
— Это ж надо, какие дряни, — говорит Мария Абкаровна, — законы о труде им не известны… Ревизоры и не знают законов? Конечно, знают, притворяются только, премию себе зарабатывают.
— Да нет, — я возражаю. — Вы не правы. Они не знают законы. Их знать нельзя… Их четыре с половиной миллиона — законов и директивных писем, имеющих силу закона, попробуй, запомни! К тому же еще они противоречат друг другу.
И в одном приказе, в тексте едином кручено-накручено. Вы заметили, я ревизорам когда защитный параграф читал, остальное ладошкой прикрыл, вроде им чтение облегчил, глаза им нацелил. А ведь я тогда иной пункт запрятал, который от нашего камня на камне не оставил бы или, наоборот, наш того вдребезги бьет. Черт же их знает. Наш пунктик свыше полутора ставок разрешает — сколь угодно дежурить, а тот, ладошкой прикрытый, запрещает свыше двенадцати часов на работе быть. В одном приказе — быть или не быть? А сколько их — хороших и разных? Уж так получилось. Мария Абкаровна, что у нашего Якова — есть про всякого, для каждого свой пунктик. Искать надо…
И ревизоры наши — не мошенники вовсе, они себе премию честно работали, и наверху консультировались безо всякого обмана. Только не человеческого ума это дело, не та задача, здесь системы нужны — АСУ, ЭВМ… Но чтоб в машину сей океан загнать — так десять институтов должны год работать, я справлялся. Ревизорам — весь океан этот достался, а нам только озеро — медицина-онкология. И наши люди в институте на этом озере всю жизнь сидят — отдел же специальный есть по этим водорослям. Тут и ум, и сноровка, и спасение наше. Что нам нужно — всегда найдут!
Впрочем, Мария Абкаровна еще один вопрос мне задает:
— А почему вы им все-таки сказали, что они эти законы сами знают, а нас вот нарошно пугают?
— Так это же я им специально приемчиком болевым каратэ-самбо-дзюдо. Война, Мария Абкаровна, не мы ее начинали…
И снова молча до перекрестка. Здесь наши пути расходится. Лидочка — домой, прощаться и собираться. Абкаровна — в какое-то еще собрание (она парторг), а я в диспансер — на обход и консилиум. И спим эту ночь — кто как может.
Утром я у Еланской с машиной, она жадно целует внука в коляске, ручки ему гладит, уходит резко, не оглядываясь. Я болтаю по дороге, она молчит.
А в институте уже все готово, коечка стоит, бельем чистым заправлена. И пока идет оформление, я успеваю еще в отдел кадров. А там Костя — старый кадровик, фронтовик и мой друг. Он с полуслова все, с полдыхания, мигнул женщинам своим, и те разом в бездонные эти картотеки ушли, ищут нужное, следопыты мои, дай-то вам Бог!
А я — назад — Лидочку ободрять и прощаться. Но слова ни к чему. Сама онколог, она знает, на какую койку легла, и гаснут ее глаза.
До свиданья, Лидочка, до свиданья, Лидочка-а-а-а-ааа… И коридорами, коридорами отсюда, мимо дверей и запахов этих домой!
А по дороге Костя-кадровик, он улыбается:
— Держи бумагу свою и радуйся. Право-сна-без-права-сна отменили десять лет назад. Вот он, приказ министерский.
— Отменили кому?
— Да всем подряд… онкологи, тубологи, хирурги — спите себе, когда сможете, а денежки за все часы получать.
— Молодец, Костя, спасибо.
— Так у нас фирма, чего надо — всегда найдем.
Я бормочу: «Ну, сильная бумага, красивая…». И с этими словами покидаю онкологический институт. В кармане у меня — спасительный мандат, а на койке — Лидочка Еланская.
Уходим, значит, от суда людского, но избежим ли божьего суда?
Акценты переместились. Лидочка теперь — главное. Жалость и боль за нее. У девочек моих немой вопрос в глазах и серый чугун под ложечкой. Это страх. Что будет? Гистология… ах, гистология, что скажет она? И ревизия уже на периферии нашего сознания, она скукожилась и сшелушивается последней сыпью. Механически слышу акт и подписываю. Ревизорши улыбаются мне, но не профессионально, а по-человечески, и напоследок мы говорим как люди. И я получаю в кассе недополученные деньги (качнулся маятник в другую сторону!), и Лидочке нужно дополучить, если выйдет из больницы…