Дитте с трудом приоткрыла глаза на минуту. В дверях стояла фру Лангхольм и тихонько стучала. Она улыбнулась, на цыпочках прошла к кровати и села. Дитте почувствовала, что ей обтирают лицо.
— Дети у нас, — прошептал ей кто-то на ухо. — Не беспокойтесь о них.
— Дети? — Дитте силилась понять смысл: дети? Да ведь они повсюду бегают.
Чья-то рука легла ей на лоб и вернула ее к сознанию действительности. Это рука Карла. Дитте улыбнулась и открыла глаза.
— Лучше тебе? — шепнул он, наклоняясь к ней.
Она чуть кивнула, не раскрывая рта — ради Карла.
Он думал, что если она не будет разговаривать, то скорее поправится. Фру Лангхольм простилась, пожелав Дитте выздоровления. Карл занял ее место. Он сидел и держал Дитте за руку, ставшую совсем прозрачной, но ничего не говорил, разговаривать не следовало.
Дитте опять погрузилась в свои мысли-грезы. Она следовала за маленькой девочкой, одиноко бродившей по лесу. Вот она вышла к реке. Через реку ведет мостик— в Сказочную страну. Что сталось с той девочкой? Она получила башмаки, которые были ей слишком велики, а бабушке слишком малы, но стала ли она принцессой? Дитте захотелось спеть «Песенку пряхи». Но она не могла припомнить ни слов, ни напева.
— Теперь мне надо уйти, — шепнул Карл над самым ее ухом. — Но старуха Расмуссен в кухне и будет заглядывать к тебе.
Спасибо! Ведь старуха Расмуссен не знает «Песенку пряхи» и петь совсем не умеет. Вот борнхольмец, тот умеет. Теперь он опять запел свой любимый псалом: «Эффафа! [13]Прозрей!» Он помешан, не оттого ли и поет так много? Дитте хотелось бы взглянуть на него — каков он? Она еще не видала его.
Заметно ли, что он помешанный? И видит ли в нем господь бог какую разницу с другими? Для него, пожалуй, мы все одинаковы — умные и безумные. И тяжелее ли живется безумному, или, может быть, он легче все переносят? Нет, ведь в чем вся тяжесть жизни? В чувстве ответственности, а борнхольмец взял на себя страшную ответственность за благо всехлюдей, — говорит Карл. Может, в этом-то и безумие его?.. А сама она? Не вела ли она себя тоже как безумная?
Самой Дитте казалось, что она ничего не совершила, ведь она все время как будто несла огромную тяжесть в гору — все эти заботы: чем прокормиться, во что одеться, как согреться? И каждое утро оказывалось, что тяжесть за ночь опять скатилась вниз и надо весь день снова тащиться с нею в гору. Ужасно!
Борнхольмец все пел свое: «Эффафа! Прозрей!» Как знать, долго ли он выдержит? Но если, как говори! Карл, еще три тысячи лет тому назад судьи и пророки израильские громили тех, кто эксплуатировал ее и маленького Петера, если тогда еще пытались всколыхнуть массы, то, значит, им ничего не удалось: люди глухи и немы по-прежнему! И безумный прав, вечно распевая «Эффафа!» Может, правда, уши и глаза у него открылись, он правильно поступает. Да, мало, значат, подвинулось дело, если тот, кто действует правильно, слывет безумцем!..
В дверях стоял человек и пристально глядел на нее странно колючими глазами, глубоко сидевшими во впадинах. Мысль в них мелькала, как светлая точка мигающего в темноте огонька.
— Можно войти? — осторожно спросил он. — Я тебя хорошо знаю. Карл много о тебе рассказывал, и я пришел тебя поздравить с наступающей смертью. Сейчас узнаешь причину.
Он осторожно затворил дверь, вошел и сел несколько поодаль. Долго сидел он, нагнувшись вперед, упираясь руками в колени и задумчиво глядя в пол. Дитте с напряжением ждала, что он скажет ей, с таким напряжением, что у нее закололо в сердце и она застонала.
Он несколько раз кивнул с самодовольным видом, как будто хотел сказать, что так должно быть.
— Ты, может быть, заметила, что наступило великое время! — спросил он, подняв голову.
— Да, и тяжелое время, — прошептала Дитте, с ужасом вспоминая вдруг безработицу и нужду.
— Я говорю: великое время, — сказал он с, досадой. — Тяжелое уже позади. Мы с тобой вдвоем должны окончательно прогнать его. Для того ты и умираешь. Господь бог посылает нам злое, чтобы мы превращали его в великое. Но это не всякому дано. Знаешь, почему мы все блуждали по пустыне и никак не могли найти выхода из нашей нищеты? Потому что уши наши не были отверсты, глаза не видели. Но однажды господь бог коснулся ушей и глаз моих: Эффафа! И я увидел ясно все: у нас и глаза и уши засыпаны землей! Знаешь ты, кто я?
Он глядел на нее взором фанатика.
Дитте слабо качнула головой, — она не совсем твердо была уверена.
— Я пролетарий, вот уже много тысяч веков, и потому мне дано было прозреть и сделать великое открытие. Товарищи на водокачке смеялись надо мной и над моим открытием. Карл был лучше их всех, но и он не мог постигнуть всей правды. Я додумался, что душа наша самостоятельное существо, которое бьется за наше благо там, в мировом пространстве! За каждое доброе дело начисляется одно очко. И я стяжал первый приз за то, что страдал и боролся больше всех в течение этих бесконечных времен. А ты заслужила второй приз и потому принадлежишь мне!
Он многозначительно посмотрел на нее и сделал паузу; словно для того, чтобы дать ей время проникнуться его словами.
— Я принадлежу Карлу, — робко прошептала Дитте; она не испытывала страха, но вся холодела.
— Ты понимаешь, что должна умереть? — продолжал он убедительно. — И твоя смерть все разрешит. В тебе наше спасение. Никто лучше тебя не отстоит наше дело там.Ты расскажешь, какие мы добрые и как страдаем безвинно и что мы немы. Для этого нужна такая, как ты, которая может прийти и уйти и все-таки оставаться там вечно. Карл рассказал мне о тебе. Тебя мы искали — господь бог и я! Ты должна войти туда на радость господу богу. А радость заражает, проникает во все души, особенно среди бедняков.
Он запел вдруг свой псалом:
«Эффафа! Прозрей и внемли!»
Зов услышали глухие,
Дрогнули уста немые,
Око зоркое не дремлет!
Люди слышат глас призыва,
Их уста не замолкают;
В светлом, радостном порыве
Имя бога прославляют»
[14]
.
— Я был послан в мир немым, и глухим, и слепым. Но потом я сочинил этот псалом, и все узы мои распались.
— Неправда, — сказала из дверей старуха Расмуссен. — Я знаю этот псалом много лет. И теперь самое лучшее тебе отправиться восвояси, Анкер, а не сидеть тут и морочить голову больным людям своей болтовней.