Только так я мог понять, что готовит мне будущая жизнь. По крайней мере, я себя в том убеждал: я стану одиноким деревом, сраженным всеми кораблями[35]. Интеллект леса представлял собой силу для того, кто был способен ее оценить; Мадмуазель Вот сказала мне, что взмоститься на дерево — вполне в духе ритуалов, принятых у всех кельтских народов, — так, и никак иначе дикарь совершал восхождение. Карабкаясь вверх по дереву, он делил плоды познания с миром животных и обучался видеть сверху. Вслушиваясь в голос старой девы и глядя в ее несколько растерянное лицо, я словно слышал шепот Леонардо: он частенько беседовал со мной и одновременно с кем-то еще, это были как бы субтитры к тому, что изрекали в это время другие. «Не предвидеть значит упустить что-то», — шепнул он мне в тот день, стоило прозвучать словам о взобравшемся на дерево человеке, которому такое положение позволяет первому узнавать о том, что делается вокруг, ведь знание — серьезное преимущество.
Во время скитаний по зеленым зарослям мне чудилось, что я прочитываю мироздание, и лес становился для меня самой прекрасной из библиотек. Я начинал понимать, отчего поэты в лесу ощущали истоки сущего, отброшенные за ненадобностью в безумных городах. Мне казалось, я улавливаю: память о родной почве дана нам как раз для того, чтобы уметь выжить в современном зверином мире. Одна фраза Бальзака о тайном братстве листьев и страниц восхитила меня: «Нет ни одного места в лесу, которое не было бы значимым, ни одной лужайки, ни одной чащи, которые не представляли бы аналогий с человеческими мыслями. Кто из людей, чей ум просвещен, может прогуливаться по лесу и не слышать того, что этот лес ему шепчет?»
Деля свое время между прогулками по Амбуазскому лесу и чтением по ночам в кровати под голубым балдахином, я проникался ощущением, что поднимаюсь до некой воображаемой жизни, той внутренней жизни, в которой происходит формирование осадочных словесных пород и окаменение страниц, что сродни нелегкому труду леса, которому нужно выстоять в любую непогоду, задержать таяние снегов, помешать эрозии или заболачиванию почвы, пропустить воду через тонкие фильтры корневой системы. Переплеты книг были что дуплистые деревья, привечающие птиц и ночных хищников вроде канюков и ночных сов. Сами книги были клетками и кладовыми для животных, хранилищами секретов. В казалось бы мертвой коре бурлила жизнь; белки, куницы, лисы, летучие мыши, орешниковые сони проживали в старых стволах. И слова сваливались на меня всей своей массой, подобно тому, как в лесу на меня обрушивались папоротники, бабочки, жуки, полки грибов, поля лесных фиалок. Лес был тем самым прошлым, что вернулось и идет навстречу. Мадмуазель Вот рассказывала, что самое древнее из известных ей деревьев находилось в Индре, в краю Жорж Санд — это был тис ля Мот-Фейи, и было ему тысяча пятьсот лет, — якобы под ним отдыхала Жанна д’Арк, и в обхвате оно доходило до восьми метров. Если мне в истории литературы нравился период романтизма, то не только потому, что он стал удостоверением личности моего отрочества, но и потому, что позволял мне совершать странствия по Истории. Романтизм обернулся на Возрождение, как Возрождение обернулось на греко-латинский период в Истории человечества. От меня не ускользнуло, что между Возрождением, эпохой, в которую жил Леонардо да Винчи, и романтизмом, эпохой, вырвавшей его из неизвестности, пролегло время, в которое о нем совершенно забыли. Благодаря сонету Шарля Бодлера тень великого человека вышла на свет. Бодлер с его
34
Артюр Рембо. Морской пейзаж.
35
«Новаторство стихотворения Рембо состоит в иносказании, при котором море воссоздается словами, относящимися к суше, а суша — словами, относящимися к морю». — Н.И. Балашов (Из приложения к указанному изданию А. Рембо).