Дело было к вечеру, а батюшка уж тут как тут, переселяется из гостиницы к госпоже Маре. Тащит переметную суму, а в ней, кроме смены белья, есть еще мясо, хлеб, фрукты, вино и всякие закуски. Вечер, можно сказать, прошел в доме госпожи Мары прекрасно, почти по-семейному.
Сперва батюшка немного смущался, но то ли доброе вино, то ли ласковые взгляды племянницы поправили дело, и он растаял, как снег на печи.
Батюшка первым делом рассказал о своей «сороке» (если у читателей хорошая память, то они должны помнить, что так он называл свою жену). Он сжал пальцы в кулак и, показывая костяшки суставов, сказал: «Вот какая у нее спина». Потом он болтал о том о сем, пока госпожа Мара с племянницей не заставили его откровенно признаться, за что его завтра судят, так как чувствовали, что рассказ будет занятным.
– Ах, это, должно быть, очень интересно! – говорила племянница, умоляя попа Перу поведать, за что его судят.
– Да ни за что, – отпирался батюшка. – Неприятность одна случилась, ничего особенного.
– Ну, расскажите же нам! – настаивали госпожа Мара с племянницей.
– Живет в нашем селе девушка Стана, – начал свой рассказ батюшка. – Выросла стройная, как сосенка, щеки у нее, как две половинки румяного персика, а глаза – как две горящие лампадки, залитые маслом до краев. Пройдет мимо, нельзя не обернуться.
У этой девушки была какая-то тяжба в городе. Осталась она без отца, без матери, а дядя хотел оттягать у нее поле, единственное наследство, доставшееся ей после смерти матери; ее и научили подать на дядю в суд. Она часто ходила в город из-за своей тяжбы и в конце концов тяжбу выиграла, а честь потеряла. Ей бы спокойно жить в селе, но она не спит все ночи напролет из-за дурных снов. Возвращаюсь я как-то с вечерни домой, а она встречает меня и говорит: «Батюшка, как быть мне, покоя нет от дурных снов!» – «Дочь моя, – говорю я ей, – есть ли у тебя какой грех на душе?» – «Есть», – прошептала она, а сама глаза опустила, покраснела и стала еще красивее, так что я чуть было не потрепал ее за щечку, да куда там, на дороге стоим, народ туда-сюда ходит! «Э, говорю, раз сама в грехе признаешься, делу помочь нетрудно. Сегодня у нас среда; попостись три дня до воскресенья, а в воскресенье к вечеру придешь ко мне домой исповедоваться. Я посмотрю: если грех не велик, вымолю у бога прощенье, и он избавит тебя от дурных снов».
Пришел я домой, сделал вид, что расстроен, и говорю попадье, что слышал от одного торговца, который скупает по селам продукты, что сестра ее приболела. А ее сестра – тоже попадья в одном городке, полтора дня хода от нашего села.
Попадья забеспокоилась и на другое утро говорит мне: «Знаешь, Пера, отпусти-ка ты меня к сестре, мне ее болезнь покоя не дает». – «Как не отпустить, – говорю я ей, – сестра ведь, одна она у тебя!» Так я и спровадил попадью, чтобы в воскресенье остаться в доме одному.
В воскресенье к вечеру Стана тут как тут. Три дня постилась, глаза ввалились, но от этого она вроде бы только красивее стала. «Садись, дочь, говорю, садись сюда, поближе ко мне! Садись и рассказывай все, исповедуйся!» И она рассказала мне все, как было. А был и адвокат, и полицейский чиновник, который брал у нее показания, и свидетель какой-то, и секретарь суда, а все ради того поля. «Простит мне бог грехи?» – спрашивает она. «Какой же это грех! – утешаю я ее. – Бог никому не запрещает любить. Смотри, вот даже я, служитель божий, не отказываю себе, когда мне встречается молоденькая да хорошенькая!» И я ей наглядно доказал, что это никакой не грех, и она совершенно уверилась в том, что я себе не отказываю, когда мне встречается молоденькая да хорошенькая.
На другой день попадья возвращается от сестры и говорит, что сестра здоровехонька и торговец, видно, соврал. Я согласился с ней, а потом опять встречаю Стану, и та жалуется мне, что все еще видит дурные сны.
«Ничего не поделаешь, придется нам снова встретиться для исповеди, но поститься больше не надо!» Так-то оно так, но вот мука – негде нам встретиться. У меня в доме попадья, а у нее в доме какая-то ее тетка, мученье, и только. Наконец предложила она прийти к ней на рассвете на чердак. Говорю ей, не приличествует мне, священнику, лазить по чердакам, а она стоит на своем.
И все бы ничего, если бы кто-то не заметил, как я лезу на чердак, не побежал и не донес попадье. Есть у нас в селе некий Радое Убогий, я с ним в ссоре, и он меня всегда так вот ловит. Наверно, это он и был. Только я начал исповедовать Стану, как чердак затрясся, и в него ворвалась попадья, злая, как змей, из пасти которого семь языков пламени вырываются. Сперва на меня наскочила, ухватила за бороду и вырвала клок, а потом на девушку и ну ее месить, как хлеб в квашне. Ни девушка, ни я рта раскрыть не смеем. Я сильнее попадьи раз в десять, а стою как завороженный, рукой пошевелить не могу.
И это еще не все. Выглянул я из чердака и вижу – Радое Убогий собрал полсела, и все ждут меня с таким нетерпением, будто я не с чердака слезу, а, прости меня, господи, сойду с Синайской горы и принесу им божьи заповеди!
– Вот так, – закончил батюшка, – и довели меня неприятности до духовного суда. Теперь вы и сами видите, что виноват не я, а попадья и Радое Убогий!…
И племянница, и госпожа Мара весело смеялись рассказу батюшки, а тот, видя, что доставляет им удовольствие, хотел было рассказать им что-нибудь еще в этом роде, но тут вдруг заревел Сима, который до той поры спокойно спал на тахте. Он целый день отрабатывал свои пять динаров, вернулся домой усталый и сразу заснул.
– Нашел время, когда просыпаться! – рассердилась госпожа Мара и взяла Симу на руки.
– Дайте его мне, – сказал батюшка.
– Чего это вы? – спросила племянница.
– Я детишек люблю!
И берет батюшка крещеного-перекрещеного Симу на колени, не подозревая, что это тот самый Милич, которого он крестил в прелепницкой церкви, который задал ему столько хлопот, которого он носил под рясой, которого он, можно сказать, породил. А заподозри батюшка, что он отец, он бы, наверно, почувствовал в ту минуту угрызения родительской совести. Но так как накануне заседания духовного суда угрызения совести только бы усложнили батюшке жизнь, автор решил, что в этом романе угрызения совести вообще не будут иметь места.
А раз автор принял такое решение, то Сима продолжал спокойно сидеть на коленях у попа, который качал его и забавлял всячески.
– Красивый ребенок, – сказал батюшка.
– Видно, мать была красивая.
– А известно, кто его мать?
– Кто ее знает! Ни мать, ни отец неизвестны.
– Господи! – задумчиво сказал батюшка. – Какая судьба! Растет и не знает ни отца, ни матери.
И тут Сима с батюшкой встретились взглядами, но Симе и в голову не пришло, что сидит он на отцовских коленях, а батюшке не приходило в голову, что он когда-нибудь в жизни встретится с Миличем, с которым расстался навеки.
Когда Сима заснул, небольшое общество продолжило свое приятное времяпрепровождение за столом, и батюшка, только что приобретший привычку держать детей на коленях, привлек к себе племянницу, а госпожа Мара при этом воскликнула:
– Я же говорила, что вы озорник. Меня карты никогда не обманывают!
Веселье продолжалось до тех пор, пока не осталось ни капли вина. А когда улеглись, батюшка заснул нескоро. Но спал, видно, крепко, потому что ему приснился странный сон. Будто сидит он в трамвае и подходит к нему кондуктор. Но кондуктор этот не кто иной, как митрополит. И будто кондуктор спрашивает у него билет, и батюшка дает ему, но, вместо того чтобы пробить дырку в билете, митрополит своим компостером отхватывает у него полбороды.
– Плохое предзнаменование! – сказал со вздохом батюшка, проснувшись поутру с тяжелой головой, и пошел в суд.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ, в которой мораль торжествует, а зло наказано, как и полагается в конце романа