Дженни Вурц
Дитя пророчества
В то ясное зимнее утро, когда хозяйка публичного дома зажала лицо Мейглин в своих мясистых, пахнущих духами ладонях, девочка охотнее предпочла бы умереть. Закрыв глаза, Мейглин молча терпела, а оценивающие пальцы хозяйки ощупывали ее нежную юную кожу и трогали завитки блестящих темно-коричневых волос. Нет, острые ногти, впивающиеся ей в тело, не были кошмарным сном. Мейглин подавляла в себе ужас и изо всех сил старалась не заплакать. Только последняя дурочка могла бы тешить себя надеждой, что ей удастся разжалобить хозяйку и сохранить невинность. Пусть ее груди только-только начали округляться, а бедра под драной юбкой оставались по-мальчишечьи узкими, один из вчерашних посетителей ухмыльнулся и подмигнул ей. Мейглин выполняла очередное поручение и пробегала мимо него, раскрасневшись от спешки. Он заметил девочку и подмигнул ей. А хозяйка заметила его интерес.
Сегодня ее холодные и хищные голубые глаза осматривали Мейглин, как осматривают скот, предназначенный на продажу.
— Хозяйка, подождите еще, — взмолилась Мейглин. — Я еще совсем маленькая для этих дел.
— Не такая уж маленькая, дорогуша, если мужчина на тебя загляделся. Пора посылать к Фелии и заказывать тебе платье.
Грозная хозяйка потрепала Мейглин по плечу, явно радуясь предстоящему событию.
— Платьице у тебя будет что надо — бледно-лиловое, с черным кружевным воротником. Оно подчеркнет странный цвет твоих глаз и скроет то печальное обстоятельство, что пока что твое тело мало отличается от гладильной доски.
Мейглин вырвалась из хозяйских рук, пылая от стыда. Итак, ей без обиняков сообщили, какая жизнь ждет ее впереди. Обычная жизнь дочерей, родившихся у женщин из увеселительного заведения. Только явные дурнушки избегали участи своих матерей, но Мейглин не была дурнушкой. С завтрашнего дня к привычной овсяной похлебке ей начнут добавлять чашку жирных сливок, чтобы она хоть немного «нагуляла вес». Она перестанет мыть посуду и стирать белье. Когда от Фелии придут примерять на нее новое платье, растрескавшиеся руки Мейглин станут мягкими. Ей подкрасят губы. Хозяйка выставит ее на продажу — новый, девственно чистый цветок, — и тогда посетители уже не ограничатся одними лишь подмигиваниями и ухмылками.
— Не робей, красавица, — засмеялась хозяйка. — Сама знаешь: дармоедки мне не нужны. Так что смекай. Мать твоя стареет. Ей уже не под силу принять столько гостей, сколько раньше.
Двойная нитка жемчуга на мясистой шее хозяйки вздрогнула. Зашелестели оборки шелкового платья. Хозяйка прошествовала по дорогому ковру туда, где у нее лежала расходная книга. Раскрыв книгу, она извлекла оттуда клочок пергамента, чтобы нацарапать своим корявым почерком записку Фелии.
— Нынче тяжелые времена, Мейглин, — продолжала она. — Везде воюют, а городские власти душат нас податями. Ты уже не маленькая. Пора отрабатывать за кров, что я предоставила вам с матерью. Гости почти уже не смотрят на твою мать. Пора, пора тебе занять ее место.
Мейглин дрожала от отчаяния. Она так и стояла в расстегнутом платьишке и с распущенными волосами. Она страстно желала отсрочить неминуемое, но как? Разве на жалкую горсть монет, которые ей удалось утащить у матери или тайком подобрать с пола, можно купить себе свободу? И какая добропорядочная семья женит своего сына на четырнадцатилетней девчонке, родившейся и выросшей в публичном доме? Ее даже в служанки не возьмут. Усилием воли Мейглин подавила в себе отчаяние и гнев. Не то всхлипнув, не то вздохнув, она подняла голову и заставила себя весело улыбнуться.
— Прикажете пойти к Фелии, чтобы там с меня сняли мерки?
Хозяйка оторвалась от записки и полоснула по ней холодным, острым взглядом.
— Нет, красотка. Без тебя есть кому сходить. Она укоризненно вздохнула.
— Думаешь меня одурачить?
Щелкнув пальцами, хозяйка позвала своего слугу Квинката.
Скрипнула боковая дверь. Послышались тяжелые шаги. Мейглин попыталась убежать, но было слишком поздно. Ручищи Квинката обхватили ее сзади. Мейглин видела, как поступали с другими упрямыми девчонками, решившими воспротивиться судьбе. Теперь и ее посадят под замок, где она может сколько угодно плакать и в ярости биться в крепко запертую дверь. Потом у нее иссякнут силы и она перестанет даже мечтать о побеге. К тому времени ей уже будет все равно.
— Только не вздумай оставить этой проныре одежду, — распорядилась хозяйка. — По глазам вижу, она что-то задумала. Такие — едва зазеваешься — и в игольное ушко проскользнут.
Мейглин не заплакала. Она уже не пыталась отбиваться от Квинката, когда этот верзила поволок ее наверх. Девочка знала: все ее крики и стоны лишь позабавят его. Мейглин презрела стыд и молча, без сопротивления, позволила Квинкату содрать с себя одежду… Лязгнул засов. Завернувшись в грязную простыню, от которой воняло потом вчерашних посетителей, Мейглин в бессильной ярости ходила взад-вперед. От страха перед будущим ее бросало то в жар, то в холод. В горле у нее стоял сухой ком.
Мейглин не знала, сколько времени прошло. За дверью раздались шаги. Поначалу Мейглин решила, что Квинкат, должно быть, привел портниху от Фелии. Пока та, суетясь и болтая, станет обмерять ее, хозяйский подручный не откажет себе в удовольствии еще разок поглазеть на голую девчонку. Но то был не Квинкат; с засовом возилась чья-то слабая, неуверенная рука. Потом Мейглин услышала тихий шепот своей матери.
— Мейглин, поторопись! Дитя мое, у нас очень мало времени. Ты должна бежать! Жизнь продажной женщины — не для тебя!
Влажными от волнения руками она потащила испуганную дочь за порог.
— Спускайся в кладовую. Оттуда есть выход на улицу. Другой возможности у тебя не будет. Ты должна бежать!
— В чем? В этой простыне? — в отчаянии выдохнула Мейглин.
Они спускались по черной лестнице. От холодного сквозняка у девочки закоченели ноги. Наверное, снег уже успел припорошить белым кружевом недавнюю слякоть, а мороз превратил раскисшую глину в ледяные комки.
— Тебе нельзя здесь оставаться!
С этими словами мать скинула бархатные домашние туфли и стала отдирать от своей сорочки прозрачные ярко-красные кружева.
— Доченька, это все, чем я могу тебе помочь. Неужели тебе недостанет смелости? Да, Мейглин, тебе придется бежать, я чем стоишь.
Девочка остановилась. Теперь ей было страшно за мать.
— А что будет с тобой, мама? За это хозяйка тебя…
— Тише, дитя мое. Не беспокойся обо мне.
Мать чуть помешкала, затем решительно начала сбрасывать с себя платье, насквозь пропахшее дешевыми духами. Потом она помогла Мейглин одеться. Увы! Расшитое блестками платье было чересчур тонким, а материнские туфли, даже подвязанные кружевами, оказались слишком велики для детских ног.
— Я вскоре сама превращусь в кусок льда, — упиралась испуганная Мейглин.
При всей безвыходности ее положения побег казался ей совершеннейшим безумием. Девочку вдруг пронзила мысль: теперь мать готова пожертвовать собой, только бы ее спасти. Так зачем же было рожать ее неизвестно от кого? Разве мать не знала, какое будущее уготовано дочерям продажных женщин?
Должно быть, мать прочла эту невысказанную мысль. Встряхнув поредевшими волосами, у которых хна давно забрала их естественный блеск, мать прошептала:
— Выслушай меня, Мейглин! Я должна кое-что рассказать тебе. Ты не жди подробных объяснений; теперь уже не до них. Наверное, ты считаешь себя незаконнорожденной? Нет, Мейглин! Когда я попала сюда, я уже была беременной. Слышишь? Я была замужем и находилась на восьмом месяце, когда сторонники мэра подняли бунт, погубивший мою семью. Твоего отца звали Эган Диневаль. Он происходил из старинного рода. Он погиб в Ирле, сражаясь вместе со своим королем против Дештира. Я осталась вдовой, но на этом мои беды не кончились. Обезумевшая толпа разгромила Тэранс, где мы жили. Мне пришлось спасаться бегством, иначе меня казнили бы, не посмотрев на живот. Люди боялись пускать меня к себе, и я не представляла, где буду рожать. В конце концов я очутилась здесь, в публичном доме. По моему выговору хозяйка сразу поняла, что я за птица. Но у меня была привлекательная внешность, а для этого ремесла много говорить не требуется. Хозяйка согласилась не донимать меня расспросами и даже помогла научиться говорить, как здесь принято. За это я стала одной из ее продажных женщин. Я продала себя, но не тебя. О тебе в нашей сделке не было и речи.