И покуда они так ехали, где-то на полпути между Рейном и Вивре в сознании ребенка произошла очень странная вещь. Из его памяти вдруг стерлись все предыдущие воспоминания. Удивившись, Франсуа попытался вспомнить, что делал накануне, и не смог; то же самое произошло и со всеми остальными событиями: вместо них теперь зияла огромная пустота; его сознание сделалось таким девственным, будто он только что родился.
Потом прошли недели, месяцы, годы, но Франсуа так и не нашел своих потерянных воспоминаний. Его память продолжала исправно работать, накапливая все новые и новые впечатления, но с тех пор и уже навсегда сознательная жизнь началась для него с турнира в честь Иоаннова дня, и 24 июня 1340 года стало первым днем его памяти… Тогда же Франсуа начал видеть сны.
Первым пришел к нему красный сон. Этот сон и в дальнейшем снился ему чаще других. И всегда был одним и тем же, до мельчайших подробностей
…Франсуа стоял на дозорной площадке донжона. Сгущались сумерки. Закатное небо было густого красного цвета, и местность внизу тоже была красной. Мальчик любовался этим зрелищем, когда появлялся конь.
Он был рыжеватой масти и спускался к нему прямо с неба. Его большие крылья громко хлопали, и от этого звука на душе становилось немного тревожно, но Франсуа не боялся. Впрочем, он даже знал, как зовут коня: его имя было Турнир. Опустившись на башню, конь застывал в ожидании. Франсуа поспешно вскакивал ему на спину. Турнир расправлял крылья и летел.
Начиналось чудесное путешествие. Турнир летел сквозь облака, и облака превращались в настоящие страны, с городами, реками, садами, домами. Сперва все было красным, но потом мало-помалу голубое начинало брать верх. И тут они прилетали на берег моря. Некоторое время Турнир скакал по облачному пляжу, потом отважно нырял в волны, и Франсуа испытывал восхитительное ощущение свежести… На этом видение кончалось.
Каждую ночь, прежде чем заснуть, Франсуа молил доброго Боженьку показать ему красный сон, и, надо заметить, желание мальчика часто сбывалось.
Однако был у него и черный сон. Франсуа видел его гораздо, гораздо реже, чем красный. Могли пройти годы, прежде чем этот сон возвращался к нему, но всякий раз он с невероятной силой поражал воображение. Потом Франсуа целые дни, а то и недели находился под его впечатлением, был рассеян и раздражителен, чего с ним в другое время никогда не случалось.
Так же, как и красный, черный сон был неизменен до мелочей. Франсуа стоял перед черной-пречерной лестницей и испытывал ужас оттого, что ему надо по ней подняться, однако какая-то необоримая сила вынуждала его к этому. Франсуа начинал подъем, но ступени вдруг съезжали вниз сами по себе, и он опускался вместе с ними, все ниже и ниже. Охваченный паникой, он ускорял шаг, но лишь изнурял себя в бесплодных попытках вырваться наверх. Чем больше сил он тратил, тем быстрее убегали вниз ступени, и он спускался… спускался… спускался…
И тут вдруг раздавался крик. Это был женский крик, слабый вначале, а потом становившийся все сильнее и сильнее. В нем звучали боль, ужас, тоска, и он все усиливался, пока не становился совершенно невыносимым. В этот момент Франсуа достигал какой-то площадки. Перед ним открывалась дверь, в которую он не хотел входить, но его толкали в спину. Комната кишела змеями. Он принимался кричать и просыпался…
В сущности, Франсуа потому было так трудно оправиться всякий раз от этого сна, что пугало его в нем не только ужасное содержание. Имелось там еще что-то гораздо более важное. Черный сон означал нечто существующее в другом месте, в другом времени, неведомо где, неведомо когда, за пределом, за гранью, — что-то такое, с чем он не мог совладать, что всегда одерживало над ним верх и чему суждено было случиться вопреки его воле. Именно в связи с черным сном Франсуа впервые подумал о смерти. Но черный сон был не просто страхом смерти, и Франсуа знал это.
На Пасху 1342 года родители Франсуа, успокоившись на его счет после того, как он показал себя таким молодцом на турнире, преподнесли ему самый чудесный из подарков — лошадь. Это была кобыла по кличке Звездочка, которую Маргарита сама выбрала и выездила специально для него. А Гильом взялся обучить сына верховой езде. Все, кто только обитал в замке Вивре, и слуги, и солдаты, собрались, чтобы присутствовать при столь знаменательном событии. После мессы в часовне Гильом, облачившийся по такому случаю в доспехи, взял своего сына за руку и вышел с ним в середину двора. Маргарита тем временем вывела Звездочку из конюшни и сказала ему:
— Садись! Она твоя!
Еще не веря, Франсуа посмотрел на отца, чтобы понять, не шутка ли это. Вместо ответа Гильом поднял его, как перышко, и усадил в седло. Потом сам сел на своего коня, Маргарита последовала его примеру, и вот так, поддерживаемый родителями с обеих сторон, Франсуа двинулся вперед под ликующие крики. Втроем — отец справа, мать слева — они миновали подъемный мост замка Вивре и пустили лошадей манежным галопом.
Франсуа посмотрел на отца, который не спускал с него глаз. В свете бледного мартовского солнца его доспехи сияли, черные и красные шелковые ленты, прикрепленные к навершию шлема, развевались за спиной. По знаку сына Гильом опустил забрало. Франсуа вздрогнул: всякий раз, когда он видел отца таким, ему становилось страшно — из его облика исчезало все человеческое, и он превращался в какую-то машину, созданную сражаться и убивать. Франсуа изо всех сил старался не отвести взгляда от этого заостренного стального клюва, склоненного к нему; он сделал отцу еще один знак, который тот понял, — вытащив меч, рыцарь де Вивре взмахнул им и воздел к небесам. И три голоса слились в торжествующем смехе: ребенка, Гильома, гулко звучавший из-под стальной клетки забрала, и звонкий и ясный — Маргариты, которая ничего не упустила из этой сцены.
Когда они вернулись в замок, Франсуа, едва успев слезть с лошади, попросил у отца его латную перчатку. Тот снял ее с руки и протянул ему. Ребенок взял эту большую железную членистую лапу и пристально на нее посмотрел: когда-нибудь и его собственная рука будет такой же большой, когда-нибудь и он сам вырастет таким же большим, как его отец, когда-нибудь он сам станет рыцарем!
Тут он вспомнил про Жана, о котором все позабыли. Франсуа очень любил брата и захотел поделиться с ним своей радостью. Долго искать не пришлось. Жан оказался совсем рядом, в толпе, но никто, даже слуги, не обращали на него ни малейшего внимания. А он, как обычно, стоял с задумчивым видом. Как по своему физическому облику, так и по поведению Жан являл полную противоположность старшему брату. Он был черноволос и тщедушен. Жан де Вивре бегло заговорил в восемнадцать месяцев, но еще в два с половиной года передвигался лишь на четвереньках. Он рос существом замкнутым и нелюдимым. Этот мальчик любил проводить целые часы, даже средь бела дня, в своей наглухо закрытой бретонской кровати, и кормилице, единственной, кто занимался им по-настоящему, приходилось вытаскивать его оттуда силой.
Франсуа протянул брату латную перчатку.
— Хочешь? На, держи.
— Нет. Зачем она мне?
— Ты не хочешь стать рыцарем?
Жан отрицательно покачал головой. Затем его взгляд устремился на что-то, что находилось за спиной у брата. Франсуа обернулся и увидел их мать…
Если маленький Жан так и липнул к юбкам Маргариты, которая постоянно отгоняла его от себя, то Франсуа предпочитал общество Гильома, и, надо заметить, ему было чему научиться у отца.
Для начала Гильом де Вивре преподал старшему сыну несколько основных нравственных уроков, что было немаловажной частью рыцарского воспитания. Он пояснил Франсуа, какую ответственность Бог возложил на него, сподобив родиться рыцарем. Всю свою жизнь он будет обязан защищать слабого от сильного, бедного — от богатого, женщину, старика и ребенка — от мужчины; униженного — от могущественного, а монаха и богомольца — во всех обстоятельствах. Он должен стать орудием Господним и в любом месте и в любое время творить во имя Господа немедленную справедливость.
Франсуа внимательно слушал отцовские назидания. Правда, с гораздо большей охотой он проводил бы время верхом на Звездочке, но, поскольку речь шла о рыцарстве, мальчик силился как можно лучше постичь все эти отвлеченные материи. Франсуа молчал, морща лоб и напрягая свои нарождающиеся способности к мышлению.