Выбрать главу

И быть может, судьба моя решается именно здесь, среди этого пейзажа Иль–де–Франс, в эту осеннюю пору, с ее медленным движением к зимней спячке, которое похоже на возврат к давнему прошлому, когда еще ничего не произошло, ничего не случилось.

Но часы неумолимо бегут, и торопливость их бега особенно бросается в глаза из–за того, что слишком рано смеркается; надвигающийся туман и сумрак всегда придают этому месяцу грустный привкус разочарования. Наше свидание завершалось в кондитерской, похожей на зал ожидания, и я замолкал, я не смотрел на пирожные и собирал все свои силы, чтоб не расплакаться. Я и вообще мало разговаривал во время этих свиданий: беседа мешала бы мне в полной мере вкушать их мучительную радость; к тому же я слишком хорошо знал, какой вопрос рвется у меня с языка, и, задай я его, я мог бы все сразу испортить; я разрешу себе эти слова немного позже, когда участь моя станет еще тяжелей:

— Но почему вы отдали меня в пансион?

Лицо ее дрогнуло, я вижу на нем растерянность.

— Потому что ты становился совершенно невозможным, ты сам это прекрасно знаешь, ну, и потом твое здоровье, и потом…

Она замолчала, и я понял, что она и сама не слишком убеждена в правоте своих аргументов, и это вселяло надежду, но как воспользоваться этим?

— Ведь мне так здесь тоскливо!

Она вздохнула растроганно и, словно признаваясь в своей ошибке, сказала:

— Я ведь тоже тоскую. Просто смешно!

Ну и что дальше? Дальше стемнело, пришло время прощаться.

По четвергам классная комната казалась мне еще более зловещей, чем обычно. Я тотчас же садился за письмо, чтобы рассказать в нем о своей тоске, потому что Реми перешел во вражеский стан и больше не хотел меня слушать. По мере того как учебная четверть набирала силу, число врагов у меня увеличивалось, точнее говоря, друзей–врагов, которые не выражали свою вражду открыто, а увивались вокруг меня, чтобы надо мной подтрунивать, получая еще при этом от меня многочисленные подарки, которые я раздавал в надежде обезоружить своих противников; это была неверная тактика, она только прививала моим друзьям–врагам вкус к шантажу, и количество попрошаек и вымогателей все росло.

Некоторые третировали меня без всякого зла, и я иногда чувствовал, что еще немного, и я преодолею их неприязнь, вызванную моей собственной оплошностью. Но, к несчастью, дети больше подчиняются требованиям коллектива, чем собственным чувствам. Они считали себя обязанными высмеивать меня; точно так же из–за какой–то нелепой традиции, сами не зная почему, они освистывают некоторых учителей, которые обладают достоинствами ничуть не меньшими, чем их коллеги. От этих мальчишек, в частности от некоего Монфрона, рослого и толстого верзилы, какие непременно есть в каждом классе, я терпел бесконечные издевательства и насмешки. Они прятали мои вещи, в столовой подкидывали в стакан муху или сыпали в него соль и устраивали множество всяких других пакостей. Издевательства были особенно мучительны оттого, что они никогда не прекращались. Мне не давали передышки от подъема и до отбоя. Но этим беды мои не ограничились, в детских коллективах всегда оказывается субъект, который более одарен и более изворотлив, чем все остальные, который беззастенчиво пользуется своим влиянием и командует всеми как хочет. Было ясно, что я неизбежно должен попасть в кабалу к такому персонажу, который был и в нашей группе; он отличался хитростью, благодаря которой его никогда не удавалось поймать на месте преступления, и удивительно рано развившимся умением эксплуатировать себе подобных. К тому же Лепретр был наделен большой физической силой, которая в пансионе внушала восхищение и страх. Лепретр быстро смекнул, какие выгоды и удовольствия сулит ему перспектива обратить меня в рабство. Он принялся за дело с той неумолимой жестокостью, с какой вооруженный до зубов захватчик покоряет первобытные племена. Лепретр вызвал меня на драку, избил меня, разумеется, чуть ли не до потери сознания под аплодисменты товарищей и прочно приковал меня к своей колеснице под страхом еще более грозных взбучек, а также под страхом еще больших поборов и унижений, которым он, впрочем, и без того подвергал меня в достаточной мере. Ступив на этот скользкий путь, человек уже не может удержаться от искушения, он вынужден каждодневно доказывать рабу, что тот раб, а он его господин. Вскоре Лепретр решил, что самым удобным и спокойным для него будет обложить меня постоянной данью, чтобы избежать возможных неприятностей.

Когда я думаю об этом подростке, моя вера в природную человеческую доброту дает трещину, хотя я и восхищаюсь его врожденным талантом мучителя. Всякий раз, когда Лепретр хотел получить от меня тот или иной вожделенный предмет — компас, коробку с красками, агатовый шарик и тому подобное, — он оказывал на меня моральный нажим, сопровождая его угрозой физической расправы; эти угрозы составляли довольно сложную и замысловатую систему. Моя жизнь протекала в режиме записок. Во время занятий, как только я позволял себе какой–нибудь жест, который можно было истолковать как попытку к сопротивлению — ибо утрата некоторых вещей меня удручала, и я уже просто не знал, что придумать, чтобы объяснить родителям, куда постоянно деваются мои школьные принадлежности, — мгновенно на мою парту ложилась целая серия аккуратно сложенных бумажек, в которых излагалось то, что по утрам в дортуаре он с горящими от удовольствия глазами именовал «твоя программа»: «Пять тюбиков красок — или на перемене в час дня выкручивание мизинца… Два агатовых шарика — или на пятичасовой перемене удары ногой по колену и выкручивание руки… на семичасовой перемене битье затылком о камень и запрещение мочиться». Что и говорить, его ожидало прекрасное будущее.