Одинокий, покинутый, связанный по рукам и ногам нерушимым правилом молчания, по которому доносительство — ябедничество — считалось, как у сицилийских мафиози, смертельным грехом, я не знал, что мне делать, к кому обратиться за помощью. Один раз я сделал безнадежную попытку вырваться из заколдованного круга, но это кончилось плохо, и объяснить мой поступок можно лишь охватившим меня отчаянием.
Подчиняясь кастовому закону, требующему, чтобы каждый искал себе подчиненного, стоящего ниже его на иерархической лестнице, я счел возможным если и не найти для себя такого неприкасаемого, то по крайней мере завоевать хоть немного престижа, вызвав на драку и победив какого–нибудь друга–врага из окружения Лепретра. Мой выбор пал на толстяка Монфрона, который относился ко мне довольно беззлобно, но я предположил, что его миролюбивый характер и неуклюжесть помогут мне его одолеть. Дородность противника придаст моей победе еще большую цену. Но трудность заключалась в том, что Монфрон не принимал моей игры.
Не знаю почему, может быть оттого, что он не испытывал ко мне особой ненависти, драться он не хотел. Но я поставил его своими провокациями в безвыходное положение, и он был вынужден согласиться на драку. Поначалу события развивались как будто благоприятно. Проворный и нервный, решивший пойти ва–банк, я осыпал толстого Монфрона градом ударов, которые заставили его даже попятиться, а обступившие нас зрители, по большей части старше нас обоих, подзадоривали меня аплодисментами и возгласами: «Ну–ка, дай ему как следует, пусть этот жирный почешется!» Он и вправду был жирный, что и погубило меня. Защищенный слоем жира, как кольчугой, Монфрон перенес мои наскоки без малейшего для себя ущерба. Он втянул голову в плечи и только отдувался да фыркал, как бык, которого преследует овод. Но в конце концов миролюбивый бык потерял терпение. Он выставил вперед сжатый кулак, подстраховав его другой рукой, и пошел на меня тараном. Я уже к этому времени выдохся, быстроты реакции, необходимой для матадора, у меня не было, и кулак Монфрона, в который тот вложил всю свою силу и тяжесть, опрокинул меня вверх тормашками под радостный гогот зрителей. Я попытался было встать и продолжить бой, но мой великодушный победитель еще раз объяснил мне, что драться ему вообще противно, но, если я буду и дальше валять дурака, он готов проучить меня по второму разу. Его устами — и кулаками — говорила сама мудрость. Мое самомнение было наказано. Мне суждено было оставаться рабом. Надеяться больше было не на что.
Во время этих мрачных месяцев единственным моим утешением стало фортепьяно, а впоследствии катехизис, что на первый взгляд может показаться довольно странным. Я забыл сказать, что год моего поступления в пансион совпал с моим первым причастием, которое является необходимым ритуалом буржуазного благонамеренного воспитания. Как вы увидите дальше, причастие не было для меня лишь пустой формальностью, но я предпочел бы рассказать об этом несколько позже, ибо в первой четверти уроки закона божьего не находят еще во мне никакого отклика. Это для меня просто учебный предмет в ряду других таких же предметов; священник, суровый и властный, мне не нравится, содержание катехизиса представляется непонятным и трудным. Так что и по этой дисциплине я хожу в нерадивых учениках.
Зато первые же уроки фортепьяно привели меня в восторг, однако причины этого, увы, мало связаны с музыкой. Пользы из этих занятий я, по правде сказать, не извлеку никакой. Кого тут винить? И учителя, и ученика. Учительница — одна из тех некрасивых и романтических старых дев, для которых преподавание сольфеджио и пения в младших классах лицея — дело в высшей степени неприятное и которые убеждены, что министерство национального образования вынашивает по отношению к ним непонятные и зловещие планы, если решается обречь их на эту смертную муку. Ученик, несмотря на свой феноменальный подвиг в расшифровке «Фауста» в те чудесные сентябрьские дни, которые кажутся теперь такими далекими, видит в уроках музыки лишь возможность дважды в неделю чуточку передохнуть от нескончаемой пытки вечерних занятий. В этом, как ни печально, следует винить и всю школьную систему. Но несмотря на отсутствие каких–либо ощутимых творческих результатов, я сохранил об этих уроках самые нежные воспоминания, так же как и о доброте этой славной учительницы, ибо теперь наконец мне было с кем поделиться своими горестями и бедами.