Не совсем так, как персонажи этого фильма, а, скорее, подобно Улиссу на пиршестве женихов, отец тоже сбрасывает с себя маску. В самый разгар веселья он встает из–за стола, ненадолго отлучается из комнаты, чтобы тут же вернуться с последним сюрпризом в руках. Это деревянная шкатулка с металлической инкрустацией. Он осторожно ставит шкатулку на середину стола, и все с удивлением глядят на нее. Шкатулка принадлежит моей маме, и, насколько я помню, она прежде хранилась в спальне, на верхней полке шкафа с зеркалом, исчезнувшим ныне свидетелем моих бесконечных болезней. Да, конечно, она стояла там наверху, на сложенных стопкой простынях, рядом с подарками Деда Мороза и с тетрадью тайных опусов Ле Морвана. Ну–ка, посмотрим, что он такое принес. Странный подарок! Можно подумать, что из шкатулки должен выскочить чертик, но отец извлекает из нее всего лишь связку писем, вынимает их из конверта, раскладывает перед Пелажи, перед его женой, перед мамой. Передо мной он не кладет ничего… В комнате сгущается тишина. Словно под влиянием долго сдерживаемого гнева, отец сильно бледнеет, у него вздрагивают крылья носа. Я вдруг понимаю, что обмен репликами позади, что период медленного лицемерного вызревания завершился и сейчас разразится скандал.
В конце лета в Париже бывает жарко, точно на Юге, все тяжело дышат, все покрыты испариной. Гости переводят озадаченный взгляд с писем на бледное лицо отца.
— Что это такое? — бормочет Пелажи, комкая листок бумаги, точно это всученный коммивояжером рекламный проспект, от которого надо избавиться.
— Вы прекрасно это знаете, — отвечает отец, с трудом сохраняя спокойствие, — не станете же вы утверждать, что вам незнаком ваш собственный почерк.
Тогда Пелажи с недоверчивым любопытством склоняется над листком, а мама наконец вспоминает, что нападение — наилучший способ защиты.
— Что означает весь этот спектакль? К чему ты клонишь? И кто разрешил тебе рыться в мое отсутствие у меня в вещах? Я этого не люблю. Сейчас же верни мне шкатулку и письма.
Подобная тактика вполне оправдывает себя в тех случаях, когда неожиданность контратаки приводит противника в замешательство, однако на сей раз этого не произошло. Мама пытается быстрым движением схватить письма, но отец резко перехватывает ее руку, выкручивает и отбрасывает назад. Мама стонет от боли.
— Руки прочь! — больше не в силах сдерживаться, кричит отец. — Наглости у тебя всегда хватало, но этот номер больше со мной не пройдет. Теперь ты, пташечка, попалась, и этот подлец вместе с тобой!
— Помилуйте, что вы говорите! — слабо протестует обруганный доктор, которому из–за нехватки опыта не удается взять нужный тон.
— Заткнитесь, вы, горе Дон—Жуан!
Мама трет запястье. На глаза у нее наворачиваются слезы, мне становится страшно. Она тихо плачет, лицо у нее искажается, и от этого зрелища сердце мое сжимает тоска. Доктор продолжает вяло огрызаться, но охваченный гневом отец почти не обращает внимания на все эти «какая–муха–вас–укусила?» и «это–начинает–мне–надоедать!». С каждой новой репликой атмосфера накаляется все больше и больше; в жарком воздухе комнаты, насыщенном запахами липового цвета и шампанского, взрываются злые слова. Госпожа Пелажи, женщина мирная, чья жизненная философия сводится к стоической покорности судьбе, безуспешно пытается убедить отца в истинности знаменитого афоризма древних: «Смиримся с тем, что от нас не зависит». Зачем так волноваться? Это лишено всякого смысла, тем более, что произошло какое–то недоразумение, я в этом убеждена, этих писем мой муж не писал, он не мог этого сделать, это невозможно, абсолютно невозможно, даю голову на отсечение… Героические усилия, которые она предпринимает, чтобы объявить вышеуказанные послания анонимными, также являются составной частью ее философии. Добровольное неведение зачеркивало любые сложности жизни, просто делало их несуществующими. Было совершенно ясно, что госпожа Пелажи ни при каких условиях не согласится признать своего супруга автором писем.
Как ни похвальна была проявленная ею добрая воля, отец не пожелал ее оценить и, извращая самую суть мудрости древних стоиков, приравнял эти взгляды к страусовой политике. Госпожу Пелажи это огорчило, но отец, явно не считая ее человеком, достойным внимания, тут же перешел на брань, которая гораздо больше подходила к его возбужденному состоянию, чем какие бы то ни было аргументы. Доктор в очередной раз был свергнут с Олимпа. Теперь он был предателем, негодяем, грязным типом и подлым завистником, который только и может, что с бабами ворковать, вместо того чтобы вести жизнь мужчины, достойного этого имени, то есть стремящегося помочь своей фирме превысить миллиард. Что касается мамы, она была потаскухой и шлюхой, к каковым оскорблениям он присовокупил еще целый ряд крайне грубых эпитетов, встреченных с неодобрением госпожой Пелажи и вызвавших новый прилив энергии у падшего доктора, который заявил, что он не желает больше такого терпеть, но его поведение явно расходилось с этими решительными словами. Мама по–прежнему плакала, время от времени повторяя: «Это низко! Ты низкий человек!» Госпожа Пелажи поднялась из–за стола и стала тянуть отца за рукав, дабы внушить ему мысль о благотворности добровольного неведения, но он от нее вырвался, хлопая ладонью по рукаву, словно сбивая с него пыль. Разложенные на столе письма шевелились от ветра, поднятого этой возней, и никто уже не думал о том, что надо их прочитать.