Выбрать главу

Вынырнуть из сна–забытья, ощутить утренний холодок, чтобы тут же вновь обрести животворную родную и желанную теплоту, которая, впрочем, так приятно клонит опять в сон, — такова моя цель.

Эти игры случаются не ежедневно. Кровать зачастую оказывается пустой, и я, прежде чем снова залечь в свое логово, удрученно созерцаю белизну простынь, ожидая появления неясной фигуры, которая впустит в комнату дневной свет и наклонится ко мне, и я увижу улыбающееся лицо; это будет сигналом к окончательному пробуждению, но я, соблюдая правила игры, притворюсь, что сплю, потом удивлюсь — тоже притворно, потом спрошу, какая нынче погода, и услышу в ответ одну из ритуальных формул: «Настоящий весенний денек!» или «Собачья погода», или, что случается значительно реже: «Знаешь, снег идет!» И я вскочу на ноги, поцелую ее, погляжу для проверки погоды в окно, и пойдут у нас долгие утренние разговоры.

Однако в наших отношениях вскоре происходит непонятная перемена. Обнаружив как–то утром, что кровать не пуста, я перебираюсь через ров, подползаю к горячему телу и как можно теснее прижимаюсь к нему; мама почти не противится моим ласкам, и я, пытаясь возродить уютную обстановку более ранней поры своего существования, хватаю губами ее грудь.

И сразу вижу — денек, должно быть, и вправду настоящий весенний, потому что в комнате светло и я хорошо различаю мамины черты, — сразу вижу, как улыбка сходит с ее лица и сменяется беспокойством; подобное выражение мелькает в глазах человека, которому вдруг припомнилось нечто такое, чего никак нельзя было забыть. Между нашими телами как бы пробегает тень, возникает преграда, неощутимая и невидимая, но достаточно крепкая для того, чтобы их разъединить. Эта загадочная метаморфоза запомнится мне навсегда. Она возвестит, что некий период существования навеки канул в прошлое и надо отступиться от него, несмотря на мои попытки его задержать.

Отныне, когда мне выпадает удача и я мог бы снова прильнуть к матери, позволившей себе роскошь поваляться утром в постели, я упорно борюсь с искушением, я не хочу, чтобы между нами опять прошла тень. Интуиция подсказывает мне, что тень эта необорима, что она не зависит от усилий человеческой воли и таинственно соседствует с областями неведомого, а неведомое страшит меня больше всего на свете — исключение я допускаю только для неведомых областей сна.

Итак, я не слишком опечален всем этим, ибо у часов, которые следуют за окончательным пробуждением, тоже есть своя неизбывная прелесть: мою персону будут окружать весьма приятными мне заботами. Мы с матерью одни, мы с ней будем одни до самого вечера, нашей интимной близости длиться и длиться. Начало моей истории озарено этой близостью так же ярко, как было оно озарено горячим солнцем при въезде коляски в Люксембургский сад: то был райский период моей жизни, райский в библейском смысле слова, когда в мире еще не существовало зла, а я не ведал о своей наготе. И правда, когда меня купают, растирают, массируют и прочищают всяческие отверстия, а потом одевают, я совершенно не думаю о своем теле, меня лишь охватывает томительное блаженство, которое никак еще не локализовано; ощущение своего тела как сенсорной клавиатуры придет позже и будет связано не с наслаждением, а с болью. Не думаю я также и о материнском теле, когда, умыв меня, она приступает к собственному туалету — хотя происходит это все в той же комнате, возле меня.

Вряд ли и она слишком уж озабочена тем, чтобы прятаться от моих глаз, и это факт примечательный. Тень может возникнуть, только если я стану прикасаться, ощупывать, трогать, а к взорам тень безразлична, да и во взгляде моем совершеннейшая невинность, больше того, даже некоторое сожаление — с какого именно времени, сейчас восстановить уже трудно, — что это зрелище не отгорожено от меня никакой завесой; правда, сожаления такого рода весьма мимолетны, и противоречивость моих чувств ничуть не мешает мне быть очень нескромным, ходить за матерью по пятам, цепляться за ее юбку — или за отсутствие юбки — и с интересом исследовать все детали нижнего дамского белья — которые были в ту пору куда разнообразней, чем в наше время, а у предшествовавшего поколения и того больше. Итак, никаких секретов для меня не существовало там, где мне бы и хотелось их порою найти, но мы пребывали с ней, повторяю, по ту сторону всякой стыдливости, в чем, пожалуй, сказывалась некая фамильная черта: ведь недаром потом у меня будут столь же обширные познания по части белья моих бабушек, а уж бабушки–то мои не терпели ни малейшей фривольности. Так что упреки этого рода я должен решительно отмести. Речь шла лишь об украшениях и уборах, которые должны были послужить красоте моей матери, о красоте же у меня были самые четкие представления, и матери я отдавал пальму первенства. В простоте души своей я не видел ей равных в мире, когда она примеряла, снимала, снова надевала, расправляла на себе все эти ткани, эти благоухающие шелка, когда она разглядывала себя в зеркале, поворачивалась, прохаживалась, подпрыгивала перед шкафом и с такой льстящей моему самолюбию серьезностью спрашивала моего совета: «Как я выгляжу, мой дорогой? Мне это к лицу? Тебе не кажется, что здесь немного морщит? А идет ли это к моему цвету лица? Ах, так мало вещей, которые мне идут…»