Мать немедленно принималась искать предательницу, перебирая одну за другой своих близких подруг, и делала это с энергией и упорством восточного деспота, которому грозит кинжал или яд. Зачастую оказывалось, что нас предают и нам изменяют именно те, кто казался честнее честного; на этом убийственном открытии гадание заканчивалось, тетя Луиза невозмутимо собирала карты и мирно возвращалась домой, в свою выходившую во двор квартирку на первом этаже, возле площади Терн, и ее уход меня огорчал, потому что я безгранично восхищался ее всеведением и надеялся, что она в конце концов откроет и мне мою будущую судьбу, но она неизменно отказывалась, ссылаясь на мой юный возраст. Должно быть, духи не интересовались детьми.
— Значит, ты сегодня вечером увидишь Аркада? — спрашивал я порой, когда она прощалась.
В своих ответах она была крайне осторожна и давала понять, что человеческие существа уходят в потусторонний мир со всеми присущими им при жизни недостатками, в частности с непостоянством, потому что однажды она сказала, покачав головой:
— Знаешь, эти мужчины!..
Мужчину, которого она имела в виду, я знал только по портрету — костлявое лицо, галльские усы, — висевшему над той самой кроватью, подле которой он являлся к жене с того света, недалеко от этажерки, уставленной книгами по черной магии и теософии, с картинками, на которых от медиумов исходило разноцветное сияние; я очень любил их рассматривать, когда меня приводили в это сумрачное жилище, где, по моему глубокому убеждению, было больше сокровищ, чем в каком–нибудь дворце из сказок «Тысячи и одной ночи». В том, что этот Аркад был все так же непоседлив и постоянно кочевал из одного мира в другой, не было для меня ничего удивительного, поскольку при жизни он был шофером такси, а люди этой профессии привыкли всегда колесить по дорогам. Я узнаю также, что некоторые его странности отразились и на рассудке дочери, подверженной нервным припадкам, и что виною в том дурная наследственность, которая проявляется в нашей семье, как правило, по женской линии: ведь и другая моя тетка, та, что жила в доме с волком и с бедняжкой Пьером, так рано ушедшим из жизни, тоже, как мне говорили, умерла в состоянии помешательства, распевая — это пасторская–то жена! — непристойные песни.
Призрак Аркада лишний раз убеждает меня в том, что отцовским родственникам присуща нематериальность. Порой вечерами отец достает из стола пожелтевшую, покрытую пятнами фотографию и подолгу вглядывается в нее. Взгляд, выражение лица молодой женщины, поясной портрет которой я вижу на фотографии, удивительно напоминают отцовские черты лица, его взгляд.
— Это мама, — шепчет он умиленно, и детское слово странно звучит в устах человека, обычно не склонного к излияниям чувств. В его голосе явно слышится также и скорбь. Молодая женщина умерла, когда мальчику было два года, что вряд ли позволило сохранить о том времени какие–то воспоминания. У него было еще девять братьев и сестер, и большинству из них была суждена участь бедняжки Пьера; это целая вереница существ, для меня почти абстрактных и воображению неподвластных. Воображение мое в лучшем случае бродит где–то вокруг приемных родителей — словечко, возбуждающее мое любопытство. Оно означает земледельцев из Морвана, к которым отца поместили после смерти его матери и которые воспитывали его до той поры, когда он был отдан в монастырский пансион Братьев христианской школы; это суровое детство стало семейной легендой, которую он любил не без гордости вспоминать — вспоминать школу, расположенную за много километров от фермы, и как он шел туда в любую погоду, в снегопад и в трескучий мороз, и как дрался со школьниками из соседних деревень, и как вместе с приемными родителями работал в поле, и какая жестокая дисциплина была у монахов.
Все это составляло целую героическую эпопею, я внимал ей с большим интересом, но одновременно и с некоторым унынием: уж слишком все в ней отличалось от моей собственной участи. Сочувствовать отцу я был мало склонен — может быть, оттого, что история эта была как бы из области чистого сочинительства и представлялась мне поэтому нереальной, как в сказке. Тот факт, что ее героем был мой отец, пожалуй, еще больше увеличивал дистанцию, которая пролегала между ним и мною из–за моего исконного перед ним страха. У отца было — или он приписывал себе — столько всяческих достоинств, что мое собственное существование выглядело по сравнению с этим совершенно ничтожным и жалким. Разве мог я заинтересовать героя этой легенды, думал я, когда передо мной мелькали все эти картины — приемные родители, фотография его матери, раннее сиротство, заснеженная равнина, а потом, как продолжение этого детства, — боевые подвиги на войне. В сравнении с этим явная моя неполноценность и тем самым вина становились особенно очевидными, что побуждало меня с новой силой искать утешения под крылышком матери, искать хоть какой–то повод для самоутверждения; я находил его в моем сумеречном появлении на свет, в поползновениях вернуться назад в небытие — в этой поддерживаемой мамой легенде, тем более что ее хранительница, казалось, не испытывала такого уж безграничного восхищения перед хрестоматийными доблестями отца. И даже более того.