В полночь Прасковье Ивановне всегда подавали кипящий самовар. Пила она только тогда, когда самовар кипел, а иначе скажет: «Мертвый», — и не пьет. Впрочем, и тогда нальет чашку и как бы забудет — вода остывала. После того, как Паша выпивала чашку (а когда и нет), она всю ночь ставила и тушила свечи и до утра по-своему молилась.
Когда ей заваривали чай, она норовила отнять пачку и высыпать ее всю. Высыпет, а пить не станет. Когда насыпали чай, она старалась подтолкнуть руку, чтобы просыпалось больше, а когда чай получался очень крепкий, говорила: «Веник, веник», — и весь этот чай выливала в полоскательную чашку, а затем выносила на улицу. Евдокия возьмется за один край, блаженная — за другой, повторяя: «Господи, помоги; Господи, помоги», — и так они эту чашку несут. А когда вынесут на крыльцо, блаженная выливала ее и говорила: «Благослови, Господи, на поля, на луга, на темные дубравы, на высокие горы».
Если принесет кто варенье, старались не давать блаженной в руки, иначе она сразу относила банку в уборную и переворачивала ее вверх донышком, приговаривая:
— Ей-Богу, из нутра! Ей-Богу, из нутра!
Напившись чаю после обедни, блаженная садилась за работу: вязала чулки или пряла пряжу. Это занятие сопровождалось непрестанной Иисусовой молитвой, и потому ее пряжа очень ценилась в обители: из нее делали четки, пояски и холщовые подрясники для духовенства. «Вязанием чулок» она называла в иносказательном смысле упражнение в непрестанной Иисусовой молитве. Так, однажды к Паше подошел приезжий, намереваясь спросить, не переселиться ли ему поближе к Дивееву, и она сказала в ответ на его мысли: «Ну что же, приезжай к нам в Саров, будем вместе грузди собирать и чулки вязать», — то есть класть земные поклоны и учиться Иисусовой молитве.
Привыкнув жить на природе, в лесу, блаженная летом и весной иногда удалялась в поля, рощи и там проводила в молитве и созерцании по нескольку дней. Первое время по переселении в Дивеево она ходила на дальние послушания или в Саров, на прежние свои излюбленные места. По дару прозорливости познавая духовные потребности сестер, живших на отдаленных от монастыря послушаниях, она стремилась туда — бороться с врагом, наставлять сестер и предостерегать их от соблазнов. Конечно, везде ее принимали с радостью, особым удовольствием и упрашивали пожить подольше. Жившие же с ней монахини имели к ней величайшую любовь, скучали и тосковали в дни ее отсутствия.
Долгое время стремление постоянно переходить с места на место относилось к особенностям Паши. Когда мать игуменья предлагала ей поселиться в монастыре, она всегда отвечала:
— Нет, никак нельзя мне, уж путь такой, я должна всегда переходить с места на место!
В путешествия она брала с собой простую палочку, которую называла «тросточкой», узелок с разными вещами или серп на плечо и несколько кукол за пазуху. Часто Паша, находясь в веселом настроении, по-детски хохотала, перебирая имущество, хранившееся в узелке. Чего там только не было: деревянные крестики, корки, горох, огурцы, травка, вязаные детские рукавички с деньгами в первом пальце, разные тряпочки.
Тросточкой блаженная иногда пугала пристающий к ней народ и виновных в каких-нибудь проступках.
— А где моя тросточка! Ну-ка, я возьму ее! — говорила она, когда ее растревожат. Бывали случаи, когда она немилосердно била ею человека, если никакими словами нельзя было вразумить его.
Однажды к ней пришел странник и пожелал, чтобы его впустили в келию. Блаженная была занята, и келейница не решалась ее потревожить. Но странник настаивал:
— Передайте ей, что я такой же, как она!
Удивилась келейница такому несмирению и пошла передать его слова блаженной. Прасковья Ивановна ничего не ответила, а взяла свою тросточку, вышла наружу и начала бить ею странника изо всех сил, восклицая:
— Ах ты, душегубец, обманщик, вор, притворщик...
Странник ушел и уже не настаивал на встрече с блаженной.
Внутреннее состояние блаженной можно было понять по ее внешнему виду: она была то чрезмерно строгая, сердитая и грозная, то ласковая и добрая, то горько-горько грустная. От доброго ее взгляда хотелось броситься обнять и расцеловать ее. По-детски добрые, глубокие и ясные голубые глаза Паши поражали настолько, что исчезало всякое сомнение в ее чистоте, праведности и высоком подвиге. Тому, кто испытывал взор блаженной на себе, становилось ясно, что все ее странности, иносказательный разговор, строгие выговоры и выходки были лишь наружной оболочкой, намеренно скрывавшей величайшее смирение, кротость, любовь и сострадание.