Я часто приходил туда в те последние зимние дни. И весной тоже. Обломки корабля я всегда разглядывал подолгу и очень внимательно. Сейчас, в туман и непогоду, дети здесь не играли. Но спустя две или три недели они уже снова появились. Я поворачивался к ним спиной, мне до них не было дела. На меня никто не смотрел, а я смотрел на корпус с пробоиной и на реку. Теперь взору открылся и другой берег. Но все было серым, и здесь, и там. В нейтральной тишине тянулось время между зимой и весной, как между смертью и жизнью. Мне стало просто тошно от этой пустоты, которая не желала еще ничего открыть. Я ушел и долго не приходил сюда. Когда я две недели спустя все же вернулся — в каком-то смысле я относился к этому речному берегу, как пьяница к кабаку, который он был бы рад обойти, если бы только мог, так вот, когда я две недели спустя или еще позже все же вернулся сюда, стояла безветренная солнечная погода; вода в реке была синей, горы зазеленели. Я заметил отдельные крошечные изумрудно-зеленые точки на корме и палубных надстройках: это выглянули первые травинки из нанесенной туда земли. Я долго глядел на эти светящиеся точки, такие яркие на фоне истлевших серых красок. Когда же я повернулся, чтобы отправиться наконец домой, я увидел, что навстречу мне идут в ряд пять человек — три женщины и двое мужчин, — они приветствуют меня и замедляют шаг. Я тоже останавливаюсь. Так мы сошлись.
Естественно, из них всех я узнал только Рамбаузека, а он меня тут же познакомил со своей женой, которая оказалась весьма миловидной, хотя мне нимало не приглянувшейся, стройной брюнеткой. Вторая пара тоже стала со мной здороваться, не будучи мне представленной. Мужчину, впрочем, я, пожалуй, как-то видел в кабачке, а вот женщину — никогда, это уж точно. И все же она, обращаясь ко мне, назвала меня «господин доктор». Тебя знают люди, которых ты не знаешь, каждого из нас знают, но никто не отдает себе отчета в том, сколь широко он известен (это довольно жутко). Эта женщина меня совсем сбила с толку: она представила меня, четко выговаривая мою фамилию, сестре своего мужа. Значит, вот она, «тетя»… И я тут же узнал, что ее маленькая племянница теперь, поскольку пришла весна, снова живет у нее за городом. Все это общество… вместе с Рамбаузеком — я как-то не мог этого охватить умом. Сперва они его шантажировали, а теперь гуляют вместе с ним и его женой. Быть может, они продолжают его шантажировать, быть может, они это делают и сейчас, на ходу. Куда надо в этой связи отнести отца и тетю, я решительно не понимал, они были начисто лишены какого бы то ни было облика, казалось, они сделаны из той, давно уже ставшей неразличимой субстанции, которая в виде распыленной эмульсии витает в переулках и лестничных клетках домов пригорода. Однако про себя отмечаешь: эти мещане способны на все, лица у них нет, на затылке — впадина убийцы, а в голове частенько кружатся подстрекаемые злобой, глупые, а то и безумные мысли. Я узнал, что девочка сейчас не играет на берегу, а пошла на занятия по рукоделию. От этого я испытал облегчение. С меня вполне хватало и общества ее матери, рядом с которой я теперь шел. Она повернула ко мне лицо и была вся внимание. Каждое мое слово она ловила на лету. Она выглядела как обломки своей дочери, но эти обломки полностью заросли свежей зеленью. Яркие, прямо светящиеся, золотые, как медные трубы, цветы тыквы на куче навоза и черепков. Под ее платьем — впрочем, скромным — все части ее тела словно давали показания о себе, но все было подчеркнуто порознь: вот высокий бюст, нет, надо бы сказать, вот две высокие груди; и таким было все, справа и слева, сверху и снизу, спереди и сзади. Мы вошли в вокзал, а значит, расстались с рекой. И вот тут-то, на улице, нас, а именно госпожу Юрак и меня, оставили одних, а все остальные — муж, тетя, супруги Рамбаузек — вдруг ушли. Я еще до этого сказал, что вина пить не хочу, и госпожа Юрак меня поддержала, а всем остальным не терпелось выпить, и как будто всерьез. Господин Юрак, отведя меня в сторону, шепнул мне, что был бы мне весьма признателен, если бы я проводил его жену хоть пенного, ну, скажем, до трамвайной остановки. Мы посмеялись даже, так сказать, в порыве мужской солидарности. «Не увлекайся. Карл!» — крикнула она ему вслед. Он, смеясь, кивнул и исчез вместе с остальными за поворотом улицы, подымающейся в гору. Мы с госпожой Юрак пошли по дороге.
Десять минут спустя мы сидели за столиком в закрытом от взглядов уголке, в кафе, расположенном возле той остановки, где ей надо было сесть в трамвай, а двадцать минут спустя мы уже пили по третьему стакану вина. Каким-то образом мы, можно сказать, с первой же минуты стали возбуждаться, и близость ее широкого бедра, да и вся завлекательная пластика ее тела тут же заставила меня распустить руки. Моему вполне недвусмысленному и даже грубому тисканью она не оказала никакого сопротивления, ни жестом, ни словом, да-да, она просто не обратила на него решительно никакого внимания и беседовала со мной о погоде, пока я взвешивал на ладони ее левую тяжелую грудь. У нее были те же глаза, что у дочки: слишком широко раскрытые, слишком широко расставленные, слишком влажные, почти ослизлые. Я не сразу обнаружил, что по части выпивки она меня в два счета заткнет за пояс. Этого уж я никак не ожидал, хотя надо учесть, что в данный момент я вообще испытывал отвращение к вину. Сперва я сам, конечно, в нарушение своего теперешнего правила попросил принести вида, а потом она вошла во вкус, и мы смогли одолеть литровую бутылку, появившуюся у нас на столе, только благодаря тому, что я непрерывно подливал ей, и она это одобряла. Однако госпожа Юрак при всем при том отнюдь не становилась оживленней. Она сидела на своем широком фундаменте, позволяла себя целовать и тискать безо всяких возражений и пила. Но как только бутылка была выпита, она торопливо поднялась. Мы поехали в город, и я проводил ее до самых ворот. Мне было дурно от вина (когда я добрался до дому, меня вырвало). Она исчезла в подъезде. А я стоял как чужой в своем квартале, перед воротами, рядом с кабачком. Мы ни словом не обмолвились о том, хотим ли мы снова встретиться, и если хотим, то когда.