И вот ясно и звонко зазвучали трубы, полились чарующие чистотой интонации звуки. Смиренно-величественная мелодия Верди, исполненная воистину трогательной красоты и блеска, разорвала ночную тишину. Несколько мгновений спустя мы вбежали в спальню «мышки», выкрикивая какие-то бессвязные слова и усердно стреляя из своих оглушающих пистолетов. Выключатель у двери не сразу удалось найти, а задние теснили нас, все продолжая палить. И даже когда вспыхнувший яркий свет осветил все углы и мы обнаружили, что в комнате никого нет, а кровать из красного дерева стоит нетронутая, в прихожей еще раздавались последние выстрелы. Но у тех, кто уже увидел, что в спальне пусто, руки опустились. Мы, все двадцать человек, снова сбились здесь в кучу и стояли так же молча, недвижимо, как только что в прихожей перед этой дверью. И снова тишиной полностью овладели аккорды Верди, потому что музыканты продолжали играть невзирая ни на что. Когда же они на несколько мгновений прервались, чтобы еще раз начать с начала Триумфальный марш, все отчетливо услышали торопливые шлепки, словно кому-то впопыхах давали пощечины (по правде говоря, мы сами чувствовали себя вполне соответственно); оказалось, звуки эти исходила от шлепанцев привратника, который быстро бежал вверх по лестнице, стараясь не задерживаться на поворотах; не прошло и минуты, как он, все же осторожно озираясь, влетел в прихожую, где клубился пороховой дым. Добравшись до нас, он в полном недоумении застыл на месте. Так он и стоял посреди комнаты, долговязый, худой человек с широко раскрытыми, бессмысленными, словно прозрачные стекла, глазами. Трубы пели. Густой дым от бесчисленных выстрелов висел в спальне «мышки», под потолком, будто прямая доска, которая еще и вылезла сквозь отворенную дверь в прихожую.
Под несмолкающее пение труб прибыл и наряд полиции, которую жена привратника вызвала по телефону, как только началась стрельба. На лестничной клетке, где и так уже толпился народ, раздался топот сапог. С завидной сноровкой, которой обладает криминальная полиция всех больших городов — она достигается отбором людей и их строгой выучкой, — наряд во главе со старшим ворвался в нашу квартиру, и несколько секунд спустя мы уже стояли с поднятыми вверх руками (как это ни смехотворно, привратник тоже), а на нас были направлены дула револьверов. Трубы не умолкали. Нам пришлось бросить свои пистолеты на пол, и тут полицейские увидели, что это за оружие. Револьверы опустились, защелкали предохранители. Музыканты невозмутимо продолжали играть, не обращая никакого внимания на то, что полицейские громко кричали и барабанили им в дверь, так что в конце концов ее пришлось взломать, и только тогда замерли наконец аккорды Верди.
— Кто хозяин квартиры? — спросил старший полицейский.
Мне пришлось назваться. Доктор Прецман как-то неприятно усмехнулся. Знакомы ли мне собравшиеся здесь люди?
— Это мои гости, — сказал я и добавил: — А вот это — привратник!
Старший, конечно, давно уже понял, что все здесь происходящее — не более чем озорство. Нас даже не арестовали, а всего лишь переписали, установив по документам наши личности. И музыкантов, которые, к слову сказать, все трое годились нам в отцы, тоже. Они явно были весьма смущены случившимся. Вслед за тем полицейские отбыли. Вся эта история все же кончилась, мягко выражаясь, неприятностями, причем весьма продолжительными. Конечно, предъявить нам обвинение в незаконном ношении оружия было невозможно; зато против нас возбудили дело о грубом нарушении тишины в ночное время. И со ссылкой на тот параграф уголовного кодекса, где речь идет о хулиганстве, всех приговорили к денежному штрафу, правда условно, ввиду незапятнанности наших репутаций. Что до музыкантов, то их удалось выгородить.
Часть четвертая
Однако затвор все это не выбило. Тут мой расчет не оправдался. И все же нет прямой связи между только что рассказанным — хотя естественно было бы это предположить — и тем, что вскоре после всех этих событий я поменял место жительства. Впрочем, это мое переселение было временным. Просто один мой друг, художник Роберт Г., уехал на несколько месяцев в Париж. Я охранял теперь его жилье. Он настоятельно просил меня об этом, он очень хотел, чтобы я жил это время у него. А мне, при моих сомнительных обстоятельствах, это предложение было как нельзя более кстати… Я ведь всерьез считал, что проклятый затвор выбит, и изменение внешних условий жизни казалось мне весьма желательным, чтобы это подчеркнуть. Кроме того, в том доме, где я жил, я себя в каком-то смысле, конечно, скомпрометировал. Ведь наше поведение и вправду было совершенно непотребным. Все это должно было быльем порасти. Я задумал начать новый этап жизни. Я, собственно говоря, полагал, что это получится благодаря моему переезду и прекращению попоек (от своих собутыльников я удрал на самую окраину города, трудно было предположить, что сюда кто-нибудь из них притащится или приползет). Вечно впадаешь в заблуждение, будто жизнь можно разделить на периоды исходя из собственных критериев, путем улаживания чисто внешних обстоятельств и нравственной перестройки. Таким образом ты вырываешь себя из одной ситуации лишь затем, чтобы тут же оказаться в другой.