Пайядор в упор глядел на меня, он подошел совсем близко и ничего не говорил. Странными были его глаза на белой невозмутимой маске лица, которое выглядело бы куда естественнее, если бы не две страшные темные глазницы. «Где она?» – спросил он очень тихо. Его сапоги – один синий, другой красный – были заляпаны грязью, а гитара, с которой он был неразлучен, сжатая рукой, стонала. «Не знаю», – ответил я зло. Скорбь наделила его чудесной догадливостью – он повернулся, и мы последовали за ним.
На дороге, которая вела к двум группам пальм, мы действительно нашли обе цепочки следов – моих башмаков и босых ног девочки. Прыжками зверя пайядор покрыл это расстояние, этот красноземный отрезок времени. И тут же очутился на втором дворе. Там тоже никого не было, а был только запутавшийся в колючках кусочек платья, который он бережно из них высвободил. Следы девочки кружили между клумб и не покидали этого места. Несчастный певец несколько раз окликнул ее твердым, суровым голосом, потом сел на один из круглых камней, как до этого – я.
Друзья, думаю, что она так никогда и не нашлась, вопреки многочисленным и противоречивым рассказам, в том числе и об Адской пасти с ее каменными клыками, языком, горячей слюной и обжигающим дыханием. Может быть, пасть находилась на этом месте, где-нибудь за деревянной колонной, под клумбой, в зарослях пискуалы. Может быть, именно поэтому детям страшно по ночам, ведь она может находиться прямо под высокой кроватью или по ту сторону двери.
Как бы там ни было, пайядор был слишком молод для того, что случилось потом. Впрочем, разве мы не заняты всю жизнь лишь тем, что копим кровь, необходимую для того, чтобы умереть? У него не было ничего, лишь его скудные силы двадцатилетнего парня, и ветер развеял их. Слабым и обобранным был он в тот спокойный вечер, опускавшийся на белые неподвижные ограды поселка, на зеленую радость травы. И однако, он вытащил нож, которым строгал колки для своей гитары – гитары, в чьих жилах текла его кровь, и поднес его к своему животу, который вобрался, словно посмеиваясь над шуткой. Тогда он занес руку и, вонзив клинок в грудь, отторг от себя сердце. Весь этот хруст, вся эта битва кулаков и зубов не могли быть нашим другом-пайядором, это была лишь его нелепая, неуместная смерть. Друзья мои, клянусь – за весь день не приключилось ничего, что было бы труднее и огромнее этой агонии. Только о ней мы и вспоминали долгое время, только ее и должны были вспоминать.
Мы с кузеном вытащили его со двора и отнесли к высоченной сейбе – нашей сторожевой башне. Там и оставили его на земле. В каком глубочайшем уединении находился теперь этот любитель рискованных приключений, принявший смерть от себя самого, а не от рискованного приключения, которое должно было его доконать! Умирающее тело было одиноким и одним-единственным на бесконечном расстоянии от девушки и от забытой гитары. Мы ушли, оставив его в «луже собственной крови», как поется в песне. Дубы, высокие тополя должны были вырасти на этой крови. Выросла только трава.
История об изгнаннике
Когда Дон Альфонсо Муньос Касас достиг своего восьмидесятилетия, свет почти покинул его глаза. Приглушенная музыка, робкий отзвук шагов, шепот давнишней беседы – вот все, что как-то еще возникало в пустынных коридорах его слуха. Порою беспокоящие шелковистые пятна красного и синего оттенков размеренно плясали в усталом ритме приливов и отливов его крови да еще светлое золото, чистая синева и свежая зелень наплывали, как тени птиц, чтобы пробудить его в уединенном уголке парка. В своей старинной качалке из каобы[9] он сидел, очень прямой, белый и маленький, рядом с высоким окном во двор и походил на цветок, выставленный на солнце. И все эти ощущения помимо его воли питали его, подобно тому как соки питают растение.
Еще до правления злополучного генерала Гонзаги, в чьем жалком правительстве он был министром, сперва – внутренних дел, а затем – содействия развитию, Дон Альфонсо Муньос почитался за одного из наиболее богатых землевладельцев. Его усадьба «Острова» в сознании окрестных жителей была потаенным уголком, удаленным на невероятное расстояние за высокой железной оградой. Ребенком я бывал там, мои родители дружили с детьми Дона Альфонсо, Алисией и Алехандро, и я могу подтвердить, что, попадая за эту ограду, ты оказывался в другом мире, среди чарующих деревьев, упоенных благостной полнотой собственного покоя, где природа, подчиненная порядку, который всегда оставался незамеченным, но чье неумолимое влияние сказывалось в ухоженной неухоженности газона или в неукоснительно строгом количестве цапель на пруду с их белыми выгнутыми и такими хрупкими шеями над тоненькими, почти невидимыми ногами, походивших на безукоризненные арабские цифры, которые, то и дело меняя свое место, ни разу не изменили предусмотренную для них сумму. Название «Острова» подходило для усадьбы, расположенной на малюсеньких островках, размером, не больше нескольких метров, за исключением главного, который был настоящим островом, – между собой они были связаны небольшими мостками в японском стиле, который наиболее покладисто соответствовал мелочной приверженности Дона Альфонсо форме. Все это давало ему возможность одновременно обозревать все деревья и карликовые горы, которые, однако, пропорционально соотносясь своей высотой, казались лесистыми Кордильерами, какими те выглядят издалека, и представали в самых невероятных комбинациях, когда Дон Альфонсо и его друзья, в облике цивилизованных Гулливеров, переходили очередной мостик и начинали двигаться по маленьким проспектам или ущельям, сопрягавшимся – этот оборот был излюбленным у Дона Альфонсо-оратора – с самыми высокими горными пиками.
Но помимо этих двух областей – озера и островов – в парке, который не только пригрезился Дону Альфонсо, но и явился блистательным осуществлением этой грезы, было еще более диковинное место, хотя на первый взгляд могло и не показаться таким. Речь идет об огромной мраморной беседке – ее название «Глориета»[10], сам не знаю почему, представляется мне сегодня по-опереточному уменьшительным от «глории» Дона Альфонсо Муньоса Касаса, – о единственно возможном во славу его монументе. Беседка возвышалась на широкой площадке, которая была покрыта бледно-голубой, чистой, необожженной мозаикой из каменной крошки. Белейший, с небольшим закруглением купол покоился в вышине на капителях высоких колонн. Словно прозрачное посверкивающее насекомое село на миг в случайном месте и с чисто царской снисходительностью позволяет мгновение полюбоваться бесподобным цветом своих чешуек. Такой была «Глориета» с ее высокими легкими колоннами, сквозь которые можно было видеть, как белопенные волны разбиваются о далекий берег. Но, приблизившись, ты испытывал в душе разочарование, словно бы мутный и милый прилив дней, схлынув, обнажал скрытый, будничный остов жизни, безучастный и счастливый своим содружеством с застывшей чистой линией. Все здесь вымыла и лишила малейшей капли чувства непорочная и страшная госпожа Геометрия. Порою казалось, будто диковинное это творение начинало томиться и шевелиться, так что хотелось бежать от приступа тошноты, вызванного этим чудом.