В правой части снимка какое-то размытое непонятное пятно, напоминающее кляксу на безупречном холсте. Может, летучая мышь сослепу пролетела между объективом и литератором? Нет, это единственное фотографическое изображение писательского друга Льебара-Астольфа, который сердито обернулся на щелчок затвора, причем так резко, что вышел смазанным.
Вторая фотография была сделана в тех же местах, но гораздо позже сыном нечеткого сердитого пятна — Рафаэлем. На ней женщина, которую он встретил в писательском доме. Размер обоих снимков одинаковый, так что они в некотором смысле пара.
На втором фото объект снят крупнее. Вместе с веком фотография ушла от среднего плана, пренебрегая перспективой и фоном из лесов и горных гряд.
По пояс голая женщина движется на камеру и вот-вот выпадет из фокуса. Крепкое загорелое тело, в светлые волосы воткнуты веточки коровяка и розмарина — кажется, будто они растут из ее головы. Смеющийся рот, худые плечи и руки в грязных потеках. Энергию и чувственность она словно черпает из воздуха. Глядя на снимок, представляешь и человека с камерой, который в том же темпе пятится, чтобы удержать объект в фокусе. Об отношениях между невидимым фотографом и смеющейся перепачканной женщиной можно догадаться по ее радостному шутливому жесту, который она делает рукой в прилипших травинках. Эта женщина — просто Анна.
Часть третья
Дом в Демю
Архив Люсьена Сегуры;
Библиотека им. Банкрофта,[70]
Беркли, Калифорния. Пленка № 3.
Последние две недели большие часы над зеркалами бара «Лё Дароль» показывали двадцать минут двенадцатого. Часовщик все не приходил, ибо починял время где-то в пиренейских деревушках. Когда закончит, он появится со своими промасленными лоскутами и тонюсенькими отвертками. Снимет часы со стены, под остерегающие ойканья слезет со стремянки и устроит тяжелый механизм на мраморной барной стойке, нарочно заняв почти все ее пространство. Далее все пойдет по ритуалу. Часовщик потребует крепкий эспрессо и будет держаться с хмурой властностью, словно его призвали излечить начавшуюся слепоту дочери мэра. Обмакнет тряпицу в масляный соус и пинцетом погрузит ее в незримые глубины исполинских часов…
Удивительное племя, эти часовщики: одни угрюмы и бесчувственны ко всему, кроме механизма, в который собираются вдохнуть жизнь, другие неуверенны в своем даре, точно поэты. Поскольку мой отчим — второй муж матери — был часовщиком, я хорошо изучил их природу. Он, мой первый часовщик, не считал свой талант чем-то особенным. Всего-то нужно освоить несколько приемов; время от времени итальянцы и бельгийцы выдумывали нечто, что меняло местами причину и следствие, но в целом отчим полагал, что его работа ничем не отличается от труда огородника. От него я научился быть осмотрительным и безоглядным в своей работе. Получаешь ремесло, не талант. Служение ему не требует натуги или мрачности. Но других таких часовщиков я не встречал. Наблюдая за отчимом, я узнал достаточно, чтобы самому отладить ход часов, но всякий раз забарахливший хронометр несу тулузским мастерам, дабы посмотреть, как они священнодействуют.
Я люблю наблюдать за ремеслом, пусть скромным и неблагородным, но избегаю разговоров о нем, поскольку это все равно что спрашивать могильщика, какой тип лопаты он предпочитает или когда ему лучше работается — днем или при луне. Мне интересен лишь сам процесс и его невидимая подоплека. Даже если я не вполне понимаю, что происходит. В детстве для меня было удовольствием проехать по берегу Гаронны, где стояли четыре паровых двигателя, качавших воду в Тулузу. В окрестной тиши, где был слышен даже одиночный кряк утки, вдруг раздавался рев моторов, похожих на громадных обезьян, что плевались и пихались у водной кромки. Я был зачарован. Машины были словно взрослые мужики, занятые сложным шумным делом. Казалось, они могут напустить мрак.
По меньшей мере раз в год часы в «Лё Дароль» сваливала усталость, и тогда владелец бара посылал мне весточку о визите часовщика, дабы я приехал в Ош, остановился в «Отель де Франс» и наблюдал за процедурой ремонта. Когда величавый предмет укладывали на мраморную стойку, на его циферблате читалась надпись мелкими буквами: «Ламаргер». Часовщик смахивал с него мучнистый налет и вынимал механизм из корпуса. Дабы мастер, излучавший папскую властность, позволил мне встать поближе, я изображал робость; узнав, что я литератор, или, во всяком случае, таковым считаюсь, он выделил меня среди других зрителей, словно мы с ним были на ином профессиональном уровне. Когда же выяснилось, что я поэт, мой статус на пару ступеней снизился, а часовщик пробурчал какую-то строчку, которую я не расслышал, но которая вызвала смешок зеваки слева, одобренный мастером.