Посиделки сплачивали общину, здесь все работали добровольно, даже после изнурительного дня. Вовне оставались неподатливая, худо родящая земля и монотонная жизненная круговерть, отраженная в очевидных своей горечью избитых присловьях. Жил собакой, околел псом. Только здесь Роман и Мари-Ньеж наедались досыта. К концу дня они валились с ног, но ради еды шли на посиделки. Роман поглядывал на жену, стиравшую у костерка: рядом с другими женщинами она смотрелась ребенком. В темных уголках кое-кто улаживал свои амурные дела, не обращая внимания на едкие реплики о похоти. Парни и мужики не раз подъезжали к Мари-Ньеж, когда она выкручивала и развешивала над костром мокрые простыни.
Это были самые волнующие дни в ее жизни. Скрытность будоражила. Спала она крепко и без опаски. В битком набитом амбаре Роману приходилось сдерживать свои ласки. Когда они уже не могли себя обуздать, людность и греховный кровосмесительный флер их любви делал ее… восхитительной. Было нельзя даже пикнуть, и только пригашенный взгляд передавал их желание. Ей было довольно одного прикосновения его руки, которую осторожность делала нежной. На посиделках, отвернувшись от грубого предложения очередного ухажера, Мари-Ньеж смотрела в толпу работников, зная, что Роман тоже на нее смотрит, и пожимала плечами, ероша волосы.
Дождемся ночи. Рука на ее плече. Прикосновение к нежной впадине под коленкой. Брат и сестра молчат, они почти неподвижны, и только он чуть-чуть об нее трется. Если б кто запалил свечу, ее охряной свет озарил бы пару, во сне прильнувшую друг к другу. Но их укрывала долгая тьма. Мари-Ньеж попкой чуть пихала его и ждала. И вот он в ней, но оттягивает извержение. Шорох. Кончая, он зажимал ей рот, но шумом было только его прерывистое дыхание возле ее уха. Если б теперь кто запалил свечу, он бы увидел брата, решившего удавить ненавистную сестру.
Поначалу, выдавая себя за кровных родственников, они были безвестны друг другу, но потом, войдя в роль, познали свои истинные желания. Им открылась не только супружеская любовь, но еще грозная быстротечность жизни, которая застигла двух незнакомцев в попытке уцелеть среди чужаков. Они поняли, что в этом железном мире, где им пребывать до конца своих дней, абсолютно все может быть отнято, но можно сохранить друг друга.
Billet-doux[72]
Одиль Сегура умерла незадолго до свадьбы сына; впервые Фасолина пришла в дом незвано. Подсев к сосновому гробу, она уткнулась головой в его черный бок и замерла. Они дружили; в тени этой женщины Мари-Ньеж волшебно расцвела. Роман сидел в тюрьме (в Барране избил плотника), и она чуть не лишилась своего домишки, но Одиль внесла арендную плату. Когда Мари-Ньеж причитала у гроба, Люсьен решил, что ее слезы отчасти вызваны страхом потерять жилье; он отвел ее в сторонку и заверил, что и впредь будет вносить плату. Мари-Ньеж ожгла его презрительным взглядом и отвернулась. Она вновь села на стул, положив голову на край черного гроба. Люсьен понял, что обидел ее — превратно истолковал ее горе. Потом они долго не виделись, а когда встретились, она не захотела с ним говорить. Словами ничего не поправишь.
За годы, прошедшие между их первой встречей и его свадьбой, возникли два неизгладимых образа Мари-Ньеж, которые Люсьен, словно испорченный стереоскоп, не мог сложить воедино. Была семнадцатилетняя девушка в желтом хлопчатом платье. В нем она работала в поле, с реки носила воду для скотины и приходила к ним в гости. А потом вдруг возникла почти незнакомая женщина десятью годами старше. Если Люсьен и замечал какие-то перемены, то лишь в себе — пушок на лице, первое бритье — и увядавшей матери. Но не в ней.
Теперь же он ее обидел и потерял. Мари-Ньеж его не замечала. Однако на свадьбе она вдруг коснулась его плеча и безмолвно обняла, приглашая на танец. Люсьен подчинился скорее от удивления, нежели из учтивости. Казалось, ей все равно. Чтобы снять напряжение, он заговорил о какой-то ерунде, но она не ответила и лишь разглядывала его — некогда своего лучшего друга, теперь тоже вступившего в брак, который однажды он поклялся никогда не обсуждать. Ее насмешливый и понимающий, точно у собаки, взгляд говорил о том, что ей известны все его отговорки и оправдания. Слова вылетели из его головы, и он просто танцевал, держа ее чуть на отлете, чтобы видеть ее лицо. Он чувствовал ее «округлости», о которых когда-то давно пошутила мать. Она была в простом хлопчатом платье, которого прежде он не видел. Ее густые, темные и чистые, будто ночь, волосы были аккуратно расчесаны. Пригнувшись, он их понюхал. Пахло рекой. Пусть немудряще, но она озаботилась подготовиться к свадьбе. Наверное, провозилась кучу времени, точно невеста. Теперь они танцевали, не думая о чередовании шагов в вальсе, которому их обоих научила Одиль.