Когда колонна, подгоняемая окриками и пинками охранников, выползла за околицу, Саня до боли в шее все оглядывался и долго видел косматое, уже слившееся в широкое рыжее полотнище пламя, чуял приносимый ветром горький запах дыма. Впрочем, им, Глинковым, повезло. Дядька Иван, крупный мужик лет под шестьдесят, инвалид еще той, первой мировой войны, в суматохе не растерялся, успел запрячь лошадь и посадить в телегу вместе с женой свою родню — Санину мать и двух его сестренок. Самого Саню в телегу не посадили, он считался уже большим и шел самостоятельно, держась за задок телеги. А обочь лошади, потряхивая вожжами, неуклюже заваливаясь на негнущуюся инвалидную ногу, крупно вышагивал дядька Иван, по привычке своей что-то бормоча басовитой скороговоркой.
Их телега была единственная в колонне.
К полудню старые и малые (а из них и состояла чуть ли не вся колонна) начали выбиваться из сил. Подбежала к Ивану растрепанная, заплаканная бабка Фекла, попросила взять на телегу пятилетнего внука. Иван молча подхватил мальчонку, посадил на женины колени. Саня и оглянуться не успел, как на телеге сидело уже с десяток ребятишек. Лошадь сильно притомилась на разбитой злыми дождями, раскисшей дороге, тащилась все медленней. «Дай-ка, Марьюшка», — обратился Иван к жене. «Что дай?» — не поняла та. «Узел, говорю, дай». Марья вцепилась в узел: «Да ведь тут одежонка наша, зима, Ваня, наступает». Иван осторожно разжал ее руки, поднял узел над головой и швырнул далеко за обочину. «Теперь мешки давай...» Опростанная телега полегчала, лошадь пошла бойчее. Иван посадил на телегу еще двух малышей. Потом виновато взглянул на жену, зачем-то снял и помял в заскорузлых ладонях шапку. «Так как же будем, бабоньки?» Те, ни слова не говоря, ногами вперед, полезли с телеги. «А ну, мелюзга, кто желает прокатиться на савраске?!» — крикнул Иван, и тотчас к нему подбежали мальчик и две девочки. Одна, постарше Сани, первой забралась в телегу, и его остро кольнула обида: мол, чем она лучше других, за что ей, большухе, такое послабление? (Рассказывая об этом, Александр Семенович признался, что до сих пор корит себя за то давнее скверное чувство зависти.)
Но и у ребятни, хоть и ехала теперь она на телеге, настроение было не ахти какое. Закутанные в рванье, дети сидели бледные, невеселые, чуя, видать, что не кончится для них добром эта езда невесть куда, под конвоем хмурых немецких дядек. И тогда Иван, вспомнив о чем-то, вдруг засмеялся тихонько и полез за пазуху. «Что носы повесили? Нате-ка...» И стал совать в ручонки детей пестро разукрашенные глиняные петушки-свистульки. Иван сам их делал во множестве и вот, поди ж ты, в запарке поспешных сборов не забыл о них, сунул с десяток под шубу. «Ну что ж вы, давайте!» — подбодрил он детишек, видя, что те не решаются нарушить недобрую тишину, висевшую над колонной. Самый маленький — трехлетний карапуз в нахлобученной на уши красноармейской пилотке — набрался наконец духу, вставил в рот петушка, надул щеки и засвистел протяжно. Его поддержала девчонка-большуха, и скоро такой свист, такой верезг, такой гуд подняла малышня в телеге, что даже в полях и лесах отдавалось. Захохотал, поправляя на животе черный автомат «шмайссер», немецКонвоир слева, обернулся, что-то сказал своему товариЩу, шедшему в пяти шагах позади, — тот тоже осклабился.
Но тут же оба встревоженно напряглись. От головы колонны, встречь ей, ехал верхом на лошади сам долговязый гауптман. Враз зазвучали свирепо-хриплые окрики, конвоиры кинулись было к телеге, но гауптман махнул рукой, остановил их. Он сидел на лошади, понуро опустив плечи, до нелепого длинный и тощий, полувысвободив из стремян носки начищенных, но уже заляпанных шматками грязи сапог, и молча, со стылым лицом слушал верещание свистулек. Иван сторожко смотрел на него. На мгновение ему показалось, что в глазах немца промелькнуло напряжение, будто он вспомнить что-то пытался, даже будто усмешка тронула его тонкие, крепко сжатые губы. Но кто мог знать точно, о чем думал этот тощий верзила в высокой фуражке с изображением черепа на тулье — каиновым знаком палача и убийцы, чем кончатся его неподвижность и молчание. Может, сейчас вытащит из кобуры пистолет и начнет пулять в детишек...
Отовсюду на него смотрели со страхом и ожиданием. Но гауптман стрелять не стал, все так же молча повернул он лошадь и медленно, шагом поехал на свое командирское место — в голову колонны. И все облегченно вздохнули, повеселели, приняв молчаливую снисходительность главного немца за доброе предзнаменование.
Однако вскоре откуда-то сзади, с хвоста растянувшихся по дороге людей, донесся истошный бабий вопль. Иван с Саней побежали туда и увидели валявшуюся в грязи бабку Феклу, а над ней конвоира, стаскивавшего с плеча автомат. «Ауф! Штеен ауф!> — кричал он и пинал бабку ногой. Иван, побледнев, встал перед немцем: «Ты что ж это вытворяешь, щенок? Ведь она тебе в матери годится... Поимей совесть!» Немец с размаху ударил Ивана в грудь прикладом «шмайссера», локтем отшвырнул в сторону и, злобно ощерившись, прошил бабку автоматной очередью.