— Да.
— Все-все? — переспросила я с вполне оправданным сомнением: в этой квартире я редко могу отыскать нужную вещь.
— Ванильный экстракт закончился, — призналась Ханна. — Но у тебя где-то была ваниль в стручках, так что я обязательно что-нибудь придумаю.
В этом я не сомневалась, поэтому пошла на сделку.
— Тогда начинай делать печенье. Я разделаюсь с этой кучей через час.
Тут уже Ханна почуяла подвох.
— Надеюсь, ты не собираешься просто обвязать стопку лентой и отнести назад в кухню?
Меня подмывало поступить именно так, но я отрицательно покачала головой:
— Нет, обещаю прошерстить мелким гребнем.
Ханна улыбнулась, довольная бархатной перчаткой своей последней фразы на руке с железной хваткой. Оставалось лишь возмущаться нелепостью сложившейся ситуации. Это была моя квартира, где мне полагалось жить по своим правилам, однако уже который день я плясала под дудку Ханны.
Я приступила к третьей стопке, откладывая в сторону журналы, каталоги, счета, буклеты музеев и желтые страницы из «Нью-Йорк таймс». Я не барахольщица, хранящая каждую газету, попавшую в дом, но третья стопка почти убедила меня в обратном. Эта гора копилась несколько лет, и временами мне казалось, что я ни разу в жизни не выбросила ни одной вещи.
Примерно на половине бумажной горы стали попадаться старые истрепанные письма. Я совершенно забыла о них и на минуту застыла, неотрывно глядя на почерк матери, такой знакомый, узнаваемый, настолько плотно вплетенный в память, что он казался живым существом. Как мамино дыхание на моей щеке. Как прикосновение ее губ к моему лбу…
Девяносто один: через столько дней после маминой смерти отец заставил меня освободить ее шкаф. В ненастный ноябрьский день я несколько часов разбирала мамины вещи. Никогда не знаешь, что оставлять — хочется сохранить все, поэтому сразу устанавливаешь критерии и строго им подчиняешься. Визитки сохраняем только с личными пометками. Выбрасываем письма, которые выцвели настолько, что их нельзя прочесть. Оставляем мамины шелковые блузки — возможно, когда-нибудь я буду их носить. Выбрасываем мамину обувь — в ее туфли мне никогда не влезть.
Незадолго до смерти мама предлагала вместе разобрать шкаф, но я отказалась: это было бы слишком болезненно, нестерпимо грустно и невыносимо реально. Тело мамы уже пропиталось болью, печалью и страшной реальностью, и все, что ей хотелось, — знать, какие из ее вещей обретут вторую жизнь, перейдя ко мне. Умирающая женщина желала взглянуть на собственную эпитафию, и я ей в этом отказала. Сейчас я в этом горько раскаивалась. Я осталась с вещами с неизвестной историей: неотправленные, оставшиеся без ответа любовные письма мужчине по имени Билл Диксон, фотографии бунгало в Майами, коллекция спичек из парижских ресторанов. Эти вещи были загадочны, как иероглифы, а мама казалась Розеттским камнем. Я всегда буду гадать, что они означают. И никогда не перестану думать, почему мама не рассказала мне о них.
Слезы подступили к горлу, когда я смотрела на письма Биллу Диксону. Так бывало всякий раз, стоило мне взять их в руки: пожелтевшие листки действовали на мои слезные железы как свежеочищенные луковицы, поэтому я предпочитала хранить их подальше, чтобы не наткнуться случайно. Не знаю, где они скрывались последние четыре года, но это хорошее место. Надежное. Пусть туда и возвращаются.
Я обвязала письма лентой, бережно обернув истрепанные края, и отнесла на кухню. Положила сверток на книжную полку, напротив моих рисунков. Это надписи на полях утраченного текста; тут им и место.
Ханна не заметила, как я проскользнула у нее за спиной, и не видела, как я отодвинула поваренную книгу «Лучший дом и сад», чтобы освободить место. Ханне было некогда: она наблюдала за тем, как в микроволновке размягчается масло.
Вернувшись в гостиную, я решила приналечь на остаток бумажной горы. Время было позднее, я положительно умирала от голода и от эмоционального опустошения. Оставался лишь пухлый белый конверт, которого я никогда раньше не видела. Вскрыв его, я начала читать.
— Чертовщина какая-то! — вырвалось у меня через несколько секунд.
Ханна, занятая приготовлением печенья, меня не услышала. Я повторила про чертовщину погромче, и подруга появилась в дверях, вытирая руки о дурацкий фартук с рюшами, — вылитая Донна Рид[22].
— Где чертовщина?
— По-моему, это документ о передаче права собственности на недвижимость в Северной Каролине. — Я подняла плотный лист бумаги с подписями. — Участок номер сорок шесть «эф».