Выбрать главу

Я видел таких людей.

Подъем в пять утра – срок сна на губе урезан на час, с десяти до пяти. Сразу после подъема надо очень быстро, в течение минуты, убрать откидные нары – общая такая лежанка на пятерых, которая откидывается на ночь и занимает практически все пространство камеры.

Поднимаешь ее, прикрепляешь рычагом к стене. Не успели – старшему камеры новые десять суток без разговора. После подъема сразу по всему каземату раздавался металлических грохот – лежанками этими били об стену что есть дури, чтобы слышно было – подняли.

Я старшим камеры ни разу не был. До меня был сержант-морпех. Не помню, за что сидел, что-то по мелочи. Я с ним пробыл всего пару дней, потом его выпустили. После него назначили маленького паренька, довольно шустрого. О нем в памяти осталось только то, что у него выскочила папиллома. Каждое утро фельдшер приносил ему таблетки, а днем водил в санчасть на прижигание. Этот парень остался старшим и после меня: свои десять суток он все-таки схлопотал – при проверке камеры начгубу его доклад показался недостаточно почтительным.

После подъема нар старший выстраивает камеру вдоль стены, и мы ждем поверки. Примерно полчаса. Все это время по коридору ходят караульные, и ты стоишь не шевелясь, ждешь, когда с лязгом распахнется дверь и войдет начальник караула с двумя караульными.

Часовой с оружием остается у входа.

Громкий доклад:

– Товарищ лейтенант! Камера номер три к осмотру готова! За прошедший период нарушений в камере не было! Старший по камере сержант такой-то!

Перекличка.

– Бабченко!

– Аркадий Аркадьевич! Старший сержант! Десять суток.

Выкрикнул и лицом к стене, руки за спину. Все быстро, громко, четко.

Если не быстро или не четко – новая десятка.

– Камеру к осмотру!

Караульные начинают шмон – осматривают все закутки, шомполами лазают в вентиляцию, в щели, под лампу. Времени поверка и шмон занимают немного, пару-тройку минут всего, но это самый напряженный момент.

Не дай бог найдут хоть что-то неуставное. И уж тем более – сигареты.

Сразу вся камера еще на десять суток.

Вообще, новые сроки на этой губе раздавались на раз. Не успел вскочить при появлении начальства – десятка. Доложил неправильно или нечетко – десятка. Ответил начгубу не так – десятка. Казалось бы, срок небольшой. Но если будешь постоянно залетать, то после них обязательно схлопочешь новую десятку, – в караулке у них был список залетчиков, в котором они помечали нужные фамилии, а потом еще десятку, и еще, если повезет. При изначальных трех-пяти сутках люди сидели в этом каземате и по полтора, и по два, и по три месяца.

Таких уже переводили в одиночки. Они там совсем на стенку лезли, бедные. Вены кто-нибудь вскрывал раз в неделю стабильно.

Так что очень быстро ты понимал, что срок у тебя весьма условный.

Когда ты выйдешь, зависит совсем не от тебя, а от начкара и начгуба.

Этот новые сутки раздавал вообще на раз. Каждое утро.

Но у нас шмон всегда проходил благополучно. Были у нас в камере две нычки, которые никогда не находили. Они являлись самым главным нашим богатством и передавались по наследству.

Начкары и караульные на этой губе были в основном нормальными. По мелочам не придирались. За исключением одного – этот любил бить.

Отвалдохал у нас как-то полкамеры. Но новых сроков не навешал. И на том спасибо.

После поверки утренний туалет.

– Руки за спину, лицом к стене! Пошел!

Пописать, взбрызнуть лицо водой, побриться и почистить зубы. Все под надзором. Все на ходу, не по-человечески: “Длинный, падла, бегом, у меня вас тридцать камер!” Караульный стоит рядом и смотрит, не сбросил ли ты в канализацию чего недозволенного.

Бритва десятилетней давности щетину рвет вместе с кожей. Если плохо побрился, никого не волнует – залет, новый срок.

Потом завтрак. Миска каши, чай, хлеб. Кормили нормально, на голодуху никто не жаловался. Да и калории нам расходовать было совершенно некуда.

Потом обход фельдшера. Это важный момент в жизни арестанта.

Жаловались постоянно и на все. С тайной надеждой лечь в санчасть, конечно, но большей частью для разнообразия – поговорить, таблеток каких-то получить, как-никак, а все развлечение. Фельдшером на этой губе был Фунт, добрейшей души парень, годичник после мединститута.

Он был хорошим диагностом, несмотря на молодой возраст. Выглядел именно как Фунт – большой, толстый, кучерявый и очень душевный.

Никому ни в чем не отказывал, никогда ни про кого не забывал. Я

Фунту очень симпатизировал и в знак благодарности никогда не приставал к нему с выдуманными болячками.

А после медосмотра наступало самое тяжкое – большое свободное время.

Шесть часов, абсолютно ничем не занятых. Невероятная тягомотина. В камере нет ничего – только две маленькие металлические скамеечки, намертво прикрученные к полу, металлический стол между ними и подставка для нар. Вся камера – пять шагов на четыре. Делать ничего нельзя. Нары откидывать запрещено. Да и невозможно – при поверке начкар пристегивает их замком к стене. Лежать, а тем более спать, запрещено категорически. Губа – не курорт, а мера воздействия, как любил повторять начгуб. Мы должны были весь день провести в бодрствовании, размышляя над содеянным. Спать, курить нельзя. В туалет нельзя. Собственно, нельзя ничего. Разрешалось только стоять, сидеть, ходить и негромко разговаривать. За залет – новые десять суток.

Обо всем переговорили в первый же день. На второй день обо всем переговорили еще раз. На третий уже друг друга тихо ненавидели.

Тринадцать дней, оказывается, могут тянуться невыносимо долго.

Мы спасались тем, что играли в “бегемота”. Детская такая игра.

Разбиваешься на две команды, одна загадывает слово, выбирает ведущего из другой команды и говорит ему это слово на ухо. А он должен жестами, не произнося ни звука, объяснить его своей команде, чтобы она его угадала. Самое западло загадать что-нибудь типа

“индустриализации”.

В “бегемота” мы играли на протяжении двух недель. За исключением тех дней, когда приводили новенького. Их никогда не прессовали, принимали с распростертыми объятиями. Новенький – всегда развлечение. Кто, откуда, где служил, кому земляк, кого знаешь, что пил, как нажирался, где нажирался, кто родители, чем занимаешься по жизни. Новая струя в разговорах, которых хватало еще на день. Потом опять – “бегемот”.

Интересное, наверное, было зрелище. Пятеро придурков молча сидят в камере, кривляются друг перед другом и периодически ржут вполголоса.

Если хочешь в туалет, твои проблемы. В соседней камере парень маялся поносом. Терпел-терпел, стучал-стучал, просил-просил, потом взял да и облегчился в плевательницу – обычную миску, в каждой камере такая.

Вентиляции никакой. Вонь невыносимая. Караульные забегали, вытолкали его с миской в сортир, дали тряпку. Принесли хлорку, воду. Но газовую камеру все ж таки не устроили, кажется. Вроде бы просто продезинфицировали. Потому что хлоркой воняло хоть и сильно, но не до обмороков – а в таком замкнутом пространстве это почувствовали бы все. Так, кашляли, но глаза не вываливались.

Потом обед, самое главное время в жизни арестанта. Ты слышишь лязганье бачков, открывающиеся кормушки, звон передаваемых мисок. По запаху пытаешься определить, что на сегодня. Пока тележка со жратвой доходила до нашей камеры, расположенной в самом конце первого крыла

П-образного коридора, около сортира (тоже привилегия, кстати – на добегание уходит меньше времени, какие-то секунды, но их можно посвятить себе) – час сидишь и слушаешь, как раздают еду. Нюхаешь.

Начинает сводить желудок. Краем глаза пытаешься выглянуть в глазок – не видно ли уголка тележки. Видно! Еще две камеры – и мы. Все рассаживаются, как послушные девочки, старший камеры на низком старте – еду в кормушке получает он один и раздает остальным. Все должно делаться также пулей, моментально, не задерживаясь ни на секунду.