Теперь-то я не бежал вперед безотчетно, как раньше, — я мерно шел, мне кажется, я уже чувствовал, в чем прелесть ходьбы. Я размышлял, я предвкушал всю неделю, как я пойду и буду размышлять. И никогда не размышлялось так прекрасно, не думалось так высоко о жизни, как во время того неспешного движения по реке в полном одиночестве. Иногда нагоняла меня лошадка, и кто-нибудь знакомый, из деревенских, кричал мне: «Падай!», указывая на место в санях рядом с собой, но я отрицательно качал головой и махал ему с извиняющейся улыбкой. Сани быстро удалялись, а я возвращался к прерванной нити, к прерванному ходу… Нет, это не нить и не ход были, скорее мерное движение маятника, вперед-назад, и я возвращался к его ритму… Да, все дело, я думаю, было в ритме — мысли, сопок, моего движения, — постепенно они совпадали и, наверное, резонировали, потому что я вдруг убыстрял шаг или совсем останавливался в страшном волнении от озарившей меня истины о жизни, я с изумлением, будто впервые увидел, озирался вокруг, и все, что было замершим, застывшим, без намека на жизнь, преисполнялось ею, я ощущал гармонию бытия…
Ощущение это не удерживалось долго, но ради таких вот мгновений я и ходил. Причем понимал я уже, что походам моим лучше придавать вид естественный, подыскивать для них причину попроще… Однажды, придя в Карапчанку, захотел я дойти до Невона, «знакомого техника проведать», как объяснил я бабе Сане, моей квартирной хозяйке. До Невона тоже было двадцать километров: десять по реке до Лосят, где сейчас плотина, и десять по берегу, лесом. Через Толстый мыс, через Тонкий… Техник Володя очень мне обрадовался, раздобыл у своей хозяйки пару бутылок жуткого мутноватого зелья, мы сели и начали вспоминать, как весело жилось нам в Братске. «А здесь и пойти некуда, — сетовал Володя, — бурундуки с вечера позатворяются в избах, на улице темень, ни души…» В углу стояла его коечка раскладная, на ней спальник, рядом рюкзак. Мы все так жили. Правда, в Карапчанке у меня было получше, я помещался один за перегородкой, там можно было ночью свечу зажечь и читать, никому не мешая… И вот, посидев с Володей, вдруг я объявил, что, пожалуй, пойду.
— Ты что? — встрепенулся он. — Куда это ты пойдешь на ночь глядя?!
— Да обещал я бабе Сане сегодня вернуться, — сказал я, хотя никакого такого обещания не давал.
— Слушай, ты это брось, — подозрительно заговорил Володя. — Я понимаю… Я тебя еще в Братске понял, псих ты ненормальный!
— Нет, правда…
И я ушел. Как раз в то время я упивался «Песнью Большой дороги» Уитмена.
Злобных улыбок и насмешек тех, кто остается позади, я не понимал, пропускал без внимания, но вот горячий поцелуй прощанья в ответ на изъявления любви — это было хорошо, это мне нравилось. А главное, ясно было сказано: не дашь удержать, ты не дашь удержать себя…
бормотал я, вглядываясь в узкий, плохо различимый в сумерках санный след.
Был февраль. Морозы стояли сорокаградусные. Холода я не ощущал, идти было даже жарко, только ноги мои в тяжелых валенках начали гудеть. Я решил отдохнуть. Недалеко от Тонкого мыса (где сейчас город Усть-Илимск) был неглубокий овражек. Я лег на его склоне так, чтобы ноги оказались выше головы. Я вспомнил рассказы о том, как замерзают люди в пути. Смертельно уставшие, они вот так же ложатся или садятся отдохнуть и засыпают… Но мне-то это не грозило. Я не устал. Через несколько минут отольет кровь, и пойду. Я даже попробовал представить, что я смертельно устал и замерзаю. Я закрыл глаза, расслабился… Над моим холодеющим лицом нависал голый черный куст. «Ну ладно, вставай», — сказал я себе. И не встал… «Ну полежи еще, считаю до десяти. Один, два, три… Все, поднимайся!» И — не встал. «Да ты что, смеешься?! А ну вставай!» — крикнул я и вскочил…