— Это не финтифлюшки, это начало моего карьерного пути.
— О нет, мальчик, колбасный цех — твоя карьера, а все это, — Штайнберг махнул рукой в сторону книжных полок, — суета сует и всяческая суета.
— Я придерживаюсь п-противоположного мнения.
— Уже дерзить начал?
Мгновение — и отец сгреб его за воротник, швырнул на пол, после чего одним мощным движением смел со стола нагромождение бумаг, колбы с образцами, микроскоп. Теперь все это мокло на полу в одной уродливой куче. Где-то там была и амеба. Леонард мысленно с ней попрощался.
По крайней мере, юноша был уверен в чистоте ковра, который по его настоянию горничная три раза в день протирала раствором воды и спирта. Тут бы нам и прийти к выводу, что слуги злились на Леонарда за нерациональное расходование ценного продукта, но на самом деле они относились к этому философски. У каждой деревенской семьи имелся самогонный аппарат, так что недостатка в алкоголе здесь не знавали. Плоха была та невестка, которая на утро после свадьбы не поднесла бы свекрам рюмку душистой сивухи, приготовленной собственноручно по старинному семейному рецепту, выученному еще на коленях у матери.
Кроме того, прислуга относилась к молодому хозяину как бедуин к песчаной буре — неизбежная катастрофа, впрочем, придающая жизни некую пикантность. И это был трезвый Леонард Штайнберг. Воображение пасовало перед тем, на что он будет способен, залив глаза. Пусть лучше употребляет спиртное так, а не иначе.
— Ты не должен так себя вести, — поднявшись, Леонард тихо укорил Штайнберга-старшего. — Хотя ты мой отец, но ты не господин надо мною.
— Пока я оплачиваю твои карманные расходы, я тебе и то, и другое! Ах да, конюх проболтался, будто ты велел заложить экипаж к завтрашнему вечеру. Куда навострился?
— Дело в том, что давеча в «Свинье» я познакомился с одним англичанином, он тут проездом…
— Небось, будете вдвоем бултыхаться в Мутном Пруду, детворе на потеху, и вылавливать своих мокриц?
— Это не мокрицы! — живо отреагировал Леонард, но увидев как помрачнело лицо отца, воздержался от дальнейших объяснений. Новая трепка ему не улыбалась. — В любом случае, герр Штивенс приехал сюда с другими целями. Он этнограф, путешествует по европейским деревням.
Впервые за время разговора Штайнберг проявил интерес.
— Он богат? Должны же у него быть средства, чтобы финансировать такие эксцентрические выходки?
Фабрикант не сомневался, что стоит увидеть одну европейскую деревню — и ты знаком с ними всеми. Повсюду пьянство, суеверия, и нежелание шагать в ногу с капиталистическим строем.
— Не знаю. Я не спросил, — виновато ответил Леонард. — Он сказал, что интересуется фольклором.
— Чем?
— Ну там сказки, прибаутки, заговоры от вросшего ногтя… Фольклор — это основа растущего национального самосознания, — продекламировал юноша. — Про крайней мере, он так сказал. Очень славный молодой человек…
— А ты уверен насчет последнего пункта?
— То-есть?
— Что перед тобой был человек, — пояснил Штайнберг, чувствуя в груди завихрения гнева, ледяного как арктический шторм.
— Да, к-кажется…
— Кажется?
— Точно да! — убежденно заговорил Леонард. — Он попросил у служанки хлеба и сыра.
— Значит, они еще не начали прибывать. Хотя не исключено, что этот твой приятель у них на посылках. Так, — отозвался Штайнберг. — Так. И ты предложил ему прокатиться в нашем экипаже — куда, кстати?
— В замок Лютценземернн, познакомиться с графом.
— Леонард, ты выжил из ума! — простонал отец, прикрывая глаза рукой. — Ты хотя бы представляешь, олух, как это может быть опасно!
— Но….
— И после того, что произошло! И буквально накануне Бала!
— Ты думаешь, что между все этим есть взаимосвязь?
— Я уже не знаю, что и думать.
Он обессиленно рухнул на стул, который возмущенно скрипнул от такого обращения. Сын встал рядом. Ему хотелось упасть на колени и обнять отца, но Штайнберг-старший мог расценить это как чрезмерную вольность. Кроме того, Леонард не знал в точности, когда тот в последний раз менял белье. Несвежая рубашка это рассадник бактерий, а отец сейчас такой рассеянный. То ли еще будет через неделю, когда распроклятый Бал наконец состоится.
Вернее, не состоится — вот в чем ужас-то. Но об этом пока что никто не знает.
— Прости, отец, я поступил глупо, — промямлил Леонард. — Конечно же, никуда я с ним не поеду.
— Наконец-то здравая мысль. Нам сейчас нужно сидеть тише воды и ниже травы.
— Но сам он все равно доберется до замка. Хоть пешком, но доберется. Нужно было видеть, как он загорелся этой идеей.
— Что ж, его право. Мы все равно не сможем помешать. А вот графа, пожалуй, стоит предупредить, чтобы ждал посетителя. А то еще обидится, что ты подкинул ему незваного гостя за здорово живешь. Хотя вряд ли, гостей он любит. Даже чересчур, — криво усмехнулся Штайнберг. — Отправь ему весточку и не забудь засвидетельствовать свое почтение фроляйн Гизеле. Ох, и почему я должен тебя всему учить!
Леонард уныло кивнул. Он давно уже чувствовал себя так, словно пытался вытащить из шкафа галстук, лавируя между скелетами, которые клацали зубами и норовили цапнуть его за руку.
* * *— Вы звали меня, герр доктор?
Доктор Ратманн, главный врач в больнице Св. Кунигунды, оторвался от изучения документов и посмотрел на вошедшую. Как и остальные сиделки, девушка была одета в темно-коричневое шерстяное платье с высоким белым воротничком и столь же белоснежным фартуком, так что запросто сошла бы за горничную из респектабельного семейства. Из-под гофрированного чепца не выбилось ни пряди каштановых волос. Несмотря на свою молодость, ночная сиделка являла картину спокойствия и благопристойности.
Она была высока ростом и хорошо сложена, но общую картину портили руки, чересчур мускулистые для барышни. Такие бывают у девиц, которые всю жизни работали с маслобойкой — или же увлекались теннисом и стрельбой из лука. Кожа ее была смуглой, но россыпь еще более темных веснушек на щеках и носу устраняла любой намек на экзотичность. Из-под густых бровей пристально смотрели вполне заурядные карие глаза. И скулы чересчур острые, и губы тонкие. Вот кому не помешало бы немножко пудры, да мазок помады. Сиделка, похоже, сама об этом догадывалась.
На второй же день службы она заявилась с нарумяненными щеками, размалеванными губами, а в глаза накапала апельсинового сока, чтобы блестели поярче. Кого она надеялась таким образом подцепить, одному Господу известно. Как бы то ни было, но старшая сиделка фрау (хотя фроляйн, конечно) Кальтерзиле не спускала подчиненным подобного распутства. Ведь именно спартанский облик отличал медсестер от прочих девушек, тоже работавших в ночную смену. Сначала она разразилось тирадой, согласно которой рядом с бесстыдной сестричкой даже Лукреция Борджиа выходила жалкой дебютанткой, явившей на первый бал в розовом платьице. Затем, схватив бедняжку повыше локтя, поволокла ее в ванную, смывать следы порока. Вся смена тут же прилипла к двери, ибо у старшей сиделки рука тяжелая, да и на расправу она была скорой. Новенькую ожидала серьезная головомойка.
Сразу же послышался плеск воды, потом всхлипы и просьбы, «Ах!.. Боже мой, что вы делаете… да как же так можно… ну полно вам… прекратите, пожалуйста…» Удивлению персонала не было предела, когда стало ясно, что это причитает фрау Кальтерзиле. Проще разжалобить гранитную глыбу, чем заставить матрону уронить хоть слезинку. «Так сойдет или мне продолжить?» спокойно уточнила девушка. «Да, да, хватит уже, простите, я была неправа!» Наконец из ванной вышла новенькая, со смиренным видом и без крупицы румян, а вслед за ней выбежала фрау Кальтерзиле, понеслась прямиком в кладовую и одним махом употребила полугодовой запас успокоительного. С тех пор старшая сиделка величала подчиненную не иначе как «сударыня» и склонялась перед ней в реверансе, словно ученица начальных классов при виде строгой директрисы. Да и с остальными медсестрами сделалась помягче. Те только диву давались, но их любопытство так и не было удовлетворено — новенькая оказалась не из болтливых, себе на уме.