Настал вечер. Рыжка сидит в своем домике, а на березке висит керосиновый фонарь, вокруг которого кружатся ночные бабочки и другие насекомые, что живут у реки. От плотвичек и от красноперок у мамы набралась целая миска оранжевой и желтой икры, и на досточке у очага она припасла все, что ей может понадобиться, чтобы сварить в котелке уху со жгучим перцем. Я слежу за огнем, который должен котелок только облизывать, Ивча режет картошку кубиками, а дядюшка промывает рыбу в колодезной воде. Бабушка сидит у огня, смотрит на него и вспоминает своего папеньку, который умер, когда она была совсем маленькая, а был он таким сапожником, каких теперь только по телевизору в сказках показывают, — мастерил людям башмаки и при этом еще и песни пел.
Котелок теперь до того наполнился мелкой рыбешкой, что из него торчат хвостики, — все это булькает, варится и сильно пахнет любистоком. А потом, когда рыба разваривается, мама все это сливает и в чистый отвар кладет все, что полагается, а главное, картошку, перец и икру, которая ужасно как съеживается. Все это вместе начинает издавать такой потрясающий запах, что дядюшка быстро собирает миски и хлеб, а папка ставит на стол минеральную воду.
Мы становимся в очередь от мала до велика; уха нам всем очень нравится, только бабушка ест мало, она вообще малоежка. А дядюшка идет за добавкой, и маму все нахваливают, а она только говорит:
— Ешьте, ешьте, ухи с лихвой хватит.
Дядюшка так наедается, что ложится прямо животом на лужайку, а бабушка велит ему хотя бы подложить под себя что-нибудь, ведь он знает, что из-за спорта у него со здоровьем не все в порядке.
Это первая уха в котелке, которую мы варим с тех пор, как у нас живет Рыжка, мы рады, что все так получилось: Рыжка растет, она хорошо устроилась в своей норке, где ее никто не обидит, где ее не сосут клещи, не надоедают комары и мухи. А на небе полно звезд, и некоторые из них мерцают, словно бы их кто-то гасит и снова зажигает; бабушка опять рассказывает о своем папеньке, пока наш папка не заключает, что сапожник — такое же достойное ремесло, как, скажем, столяр, кузнец или пекарь, только вот теперь появились такие странные профессии, как референт, сотрудник и прочие, которые вообще ничего не говорят ни уму ни сердцу.
Я отдраиваю наш суповой котелок песком, ведь иначе его не очистишь, слушаю, что говорят взрослые, и мне становится жалко бабушку, что у нее уже нету папеньки: конечно, ей было бы лучше, если бы он сидел вместе с нами и пусть бы ничего не делал, лишь бы только пел свою сапожничью песенку.
Дядюшке полегчало после еды, он сел и сказал, что грабовые полешки имеют гораздо большую теплопроводность, чем уголь, — это ему один лесник объяснил, граб горит тихим пламенем и всегда при горении больше других деревьев поет, словно бы поленце жалуется, что ему суждено сгореть.
Наша Ивча, которая вообще-то не любит спать по ночам, начинает зевать, от нее зевота переходит на маму, и она говорит, что, если у нее сомкнутся веки, она тут же свалится замертво. Мы все расходимся, а мама идет еще немного посудачить с бабушкой. Дядюшке не терпится порыбачить, он бросает наживку на угря, а папка садится сзади и говорит:
— Если что, я тебе помогу его подцепить.
Наверху, когда мы уже лежим, Ивча вдруг спрашивает меня:
— Как ты думаешь, Рыжка будет ходить?
— А почему нет? — говорю я. — Все-таки у нее четыре ноги. У тебя две, а ты и то ходишь.
— Но если она ест только кашу, траву и листочки, а ходить не хочет? Вставать ей не хочется, она все время только бьется головой об землю.
— Потому что она еще маленькая и слабая, ножки ее не держат.
— Все-то ты знаешь.
— Тогда не спрашивай.
— Я и не спрашиваю. Я сама с собой разговариваю, — ворчит Ивча и поворачивается к стене.
Наконец она умолкает, но теперь не спится мне. Она всегда так: взболтнет что-нибудь, а мне потом думай. Все-таки ужасно, если у Рыжки что-то нехорошее с ножками. Что тогда? Она и вправду всякий раз только отталкивается передними ножками, они у нее сильнее и короче, а задние вихляют, и она волочит их за собой. У нас в микрорайоне есть одна девочка, совершенно нормальная, даже красивая девочка, а ноги ей не служат, она ходит на костылях с маленькой таксой на прогулки, и, когда я ее вижу, мне всегда ее очень жалко.
Ивча уснула или просто притворяется, потому что сопит как-то слишком шумно, но я-то хорошо помню, как она училась ходить, как размахивала руками, раскачивалась и вечно плюхалась на одно место, — мы все над ней смеялись. А главное, она очень боялась, хотя ходила уже вполне хорошо, и успокаивалась только тогда, когда кто-то держал ее за руку. А папка отучал ее от этого страха вот как: он давал ей в ладонь вместо своей руки ложку, она держалась за ложку и шагала, не замечая, что папка ложку давно отпустил. А когда однажды заметила, испугалась так, что тут же шлепнулась и разнюнилась; потом она стала держаться за газету, и в конце концов ей хватало того, что папка совал ей в руку кусочек бумажки, и она прекрасно топала, думая, что опирается на эту бумажку. Так научилась ходить Ивча, но ведь она человек, а кто учит ходить косуль?