Рыжка стояла передо мной, жевала опенки и смотрела на нас, а на ресницах у нее была паутина.
— Рыжка, — позвала я тихо.
Только тут Ивча заметила, что мы не одни, и остановилась с открытым ртом. Я подняла палец, чтобы Ивча, чего доброго, не бросилась к Рыжке и не напугала ее; я тоже не подходила к ней и не шевелилась, пока Рыжка не повернулась и не вошла опять в траву. Теперь грибы уже не торчали у нее изо рта, она снова зашарила носом в траве, а когда подняла голову, я разглядела, что за эту минуту она успела найти и сорвать новую гроздь.
Я посмотрела под ноги и вдруг увидела, что шлепаю по целому кругу молодых опенков — с закрытыми шляпками, на толстых пузатых ножках. Пока я наполняла грибами корзинку, Рыжка не отрывала от меня глаз и спокойно жевала, как бы говоря: «Эх вы, грибники, не видите разве, что сейчас опенки растут только в высокой траве?»
Ивча присела на корточки и подперла ладонями подбородок. Из сухой метлицы высовывалась ее голова в мамином платке в горошек. Она в упор глядела на Рыжку, словно бы хотела навсегда сохранить ее в памяти. Я стояла чуть ближе к Рыжке и хорошо видела, как Рыжка посмотрела Ивче в глаза, потом раз-другой сморгнула, и ее черные фонарики повернулись в мою сторону.
Она смотрела на меня не более минуты, но я поняла, что вижу Рыжку в последний раз, она пришла проститься со мной и с Ивчей перед большой дорогой в мир, к которому мы, люди, все время ищем ключик, и, когда думаем, что уже нашли его, снова оказывается — нет, он все еще не тот, не настоящий.
Рыжка повернулась и пошла. Она не бежала. Она уходила совсем медленно, все дальше и дальше, мы долго видели ее серебристо-серую спину, потом стройную длинную шею и, наконец, только ее смешные уши, постепенно исчезающие в стеблях травы.
Домой мы вернулись расстроенные, Ивча едва не плакала. Когда мы рассказали обо всем, мама не произнесла ни слова и папка был какой-то странный.
— Мне думается, — сказал он наконец, — что завтра мы двинемся отсюда, чтобы не мешать Рыжке. Поглядим вечером…
Но вечером Рыжка уже не пришла за кашкой.
Выпал первый снег и растаял, пошел дождь, ветер сорвал с граба и ольхи последние листья. Прилетели щеглы и выклевали семена из чертополоха, плотина гудит, когда высокая вода переваливает через валуны, а по совершенно черной реке проплывают близ берегов дикие уточки. Мы каждую неделю возвращаемся сюда, целые дни ходим по лесу и молчим. Все думаем о Рыжке: где она, как ей живется? А лес словно бы вымер. Мокрые листья скользят под ногами, и стоит такая тишина, что от нее в ушах звенит.
Только синицы остались нам верны. Прыгают по живой изгороди и клянчат семечки. Иногда прилетит весь вымокший поползень, упадет камнем между синицами, набьет полный клюв, а как вспорхнет — половину семян порастеряет.
За две недели до рождества подморозило, и выпавший снег уже не растаял. Когда мы приехали, на луговине было полно следов — тут явно рыскали зайцы да дикие кабаны. Но Рыжкин след, отпечатки ее копытцев, мы на снегу не нашли.
Папка набил рюкзак сеном, малиновым листом и сухими гроздьями рябины.
— Ничего не случилось, — сказал он. — Хорошо оденьтесь — и пошли. Если Рыжка не приходит к нам, мы пойдем к Рыжке.
Через минуту мы брели по снегу к верхней кормушке над скалами, где косули всегда находят что-нибудь поесть, потому что с другой стороны к этой кормушке можно подъехать на тракторе. Чем дальше мы углублялись в лес, тем больше обнаруживали следов косуль и зайцев, у нашей Ивчи весь нос был в снегу — она то и дело опускалась на колени и исследовала каждый звериный след.
— Здесь прошла наша Рыжка, — убеждала она нас. — Это ее копытца.
Мы остановились передохнуть на самом гребне. С этого места хорошо была видна вся долина, засыпанная снегом, под которым исчезла и гладь реки. Только шум плотины доносился сюда, слышно было, как она поет, а все вокруг было чистым, холодным и спокойным, и мне почудилось, что я гляжу на все это сквозь осколок льда.