— Да. Ты собирался что-то рассказать.
— Нет, это все дерьмо, — ответил призрак, а потом ухмыльнулся с таким злорадством, что Телла охватил ужас. — Но знать иногда полезно… если ты, конечно, еще жив. — Он помолчал. — Ты забыл спросить у своего приятеля Джорджи одну важную вещь, Телл. Насчет которой он мог быть не столь откровенным.
— Что? — спросил он без всякой уверенности, что действительно хочет это знать.
— Кто был моим крупнейшим покупателем на третьем этаже в те времена. Кто задолжал мне почти восемь тысяч долларов. Кому я больше не давал в долг. Кто лечился в наркологической клинике в Род-Айленде и вышел оттуда здоровым через два месяца после моей смерти. Кто сейчас и близко не подходит к белому порошку. Джорджи тогда здесь не было, но все равно он должен знать ответы на все эти вопросы. Потому что он ведь слушает разговоры. Ты замечал, что люди разговаривают в присутствии Джорджи так, будто его и нет?
Телл кивнул.
— И про себя он ведь не заикается. Думаю, что он знает. Он никогда не скажет, Телл, но он, видимо, знает.
Лицо снова начало меняться; теперь из сплошного тумана выплывали угрюмые, резкие черты. Черты Пола Дженнингса.
— Нет, — прошептал Телл.
— Ему досталось больше тридцати штук, — произнес мертвец с лицом Пола. — Он заплатил за лечение… и немало осталось на остальные пороки… которых он не оставил.
И вдруг фигура на унитазе начала испаряться. Мгновение спустя ее уже не было. Телл взглянул на пол и обнаружил, что мухи тоже исчезли.
Больше не было необходимости ходить в туалет. Он вернулся в студию, сказал Полу Дженнингсу, что тот распоследняя сволочь, выдержал достаточную паузу, чтобы насладиться остолбенело изумленным выражением его лица, и хлопнул дверью. Будут другие работы; он достаточно известен в своей среде, чтобы рассчитывать на них. Сознание этого, однако, пришло как откровение — не первое, но лучшее в этот день.
Вернувшись домой, он прошел через гостиную прямо в туалет. Необходимость облегчиться вернулась — и весьма настоятельно, но это как раз хорошо; это проявление нормальной жизни.
— Кто порядок соблюдает, тот часов не наблюдает, — объявил он белым кафельным стенам. Он обернулся, взял последний номер журнала «Роллинг стоунз», оставленный накануне на бачке, раскрыл на странице объявлений и принялся их изучать.
Конец света
Я собираюсь поведать об окончании войны, вырождении человечества и гибели Мессии — это настоящий эпос, заслуживающий тысяч страниц и не менее полки томов, но вам (если кто-то из вас сможет еще это прочесть) придется обойтись выжимкой. Внутривенная инъекция действует очень быстро. Полагаю, у меня где-то от сорока пяти минут до двух часов, в зависимости от группы крови. По-моему, у меня первая группа, что оставляет мне немного больше времени, но черт побери, если я помню точно. Если же она нулевая, вам придется иметь дело с кучей пустых страниц, мой воображаемый друг.
В любом случае рассчитывайте на худший вариант и сразу принимайтесь за дело.
Я работаю на электрической пишущей машинке — процессор Бобби действует быстрее, но страшно ненадежен, даже с подавителем помех. Я сделал всего один укол; не могу рисковать, чтобы, завершая путь, вдруг обнаружить, что все данные спутались в бесформенную кучу из-за сбоя в цепях или слишком сильного всплеска напряжения в сети, который оказался подавителю не по зубам.
Меня зовут Говард Форной. Я писатель. Мой брат, Роберт Форной, был Мессией. Я его убил четыре часа назад его же собственным открытием. Он это называл Успокоительным. Правильнее было бы: Очень Серьезная Ошибка, но что сделано, того не вернешь, как много веков говорят ирландцы… что доказывает, какие они сволочи.
Дерьмо, не могу себе позволить подобных отступлений.
После того как Бобби умер, я накрыл его одеялом, сел у единственного окна этой развалюхи и часа три смотрел на лес. Раньше оттуда можно было рассмотреть оранжевые блики от мощных ламп дневного света в Норт-Конуэе, но теперь их нет. Остались только Голубые горы, похожие на темные треугольники из папье-маше, вырезанные детской рукой, да бессмысленные звезды.
Я включил радио, прошелся по четырем диапазонам, обнаружил какого-то чокнутого и отключился. Я сидел и размышлял, как преподнести эту историю. Разум мой скользил по бесконечным сосновым лесам, и все напрасно. Наконец я понял, что надо как-то начать, и сделал себе укол. Дерьмо. Я никогда не мог работать, не поставив себе срока.
А уж сейчас-то я его, черт побери, поставил.
Наши родители не имели оснований ожидать не того, что у них получилось: выдающихся детей. Папа — крупный историк — уже в тридцать лет получил кафедру в Хофстра-колледже. Десять лет спустя он стал одним из шести заместителей директора Национальных архивов в Вашингтоне и мог рассчитывать на дальнейшее продвижение. Он был чертовски хороший мужик — имел все записи Чака Берри и сам неплохо играл на гитаре. Днем бумажки, вечером рок.
Мама с отличием закончила университет Дрю. Состоя в элитарном студенческом союзе «Фи-Бета-Кап-па», она иногда надевала чудовищную шляпу — символ принадлежности к нему. Она успешно работала в аудиторской фирме в Вашингтоне, встретила папу, вышла за него замуж и занялась частной практикой, когда забеременела вашим покорным слугой. Я появился на свет в 1980 году. К 1984 году она составляла налоговые декларации папиным приятелям, называя это «маленьким развлечением». К тому времени, как в 1987 году родился Бобби, она вела дела по налогам, капиталовложениям и распоряжению имуществом для дюжины больших шишек. Я могу их назвать, но кого это теперь волнует? Сейчас кто-то из них умер, кто-то впал в маразм.
Думаю, на этих «маленьких развлечениях» она зарабатывала денег больше, чем папа на своем солидном посту, но это не имело никакого значения — они были по-настоящему счастливы вдвоем. Я миллион раз наблюдал, как они ругаются, но драк не видел ни разу. Когда я рос, единственное различие между моей мамой и мамами моих приятелей я усматривал в том, что их мамы читали, гладили, вязали или болтали по телефону, пока полоскалось белье, а моя в это же время считала на карманном калькуляторе и выписывала ряды цифр на больших зеленых листах.
Я не разочаровал эту пару — обладателей визитных карточек с золотым обрезом. В школе я учился только на четверки и пятерки (ни меня, ни брата никогда не собирались отдавать в частную школу, насколько мне известно). Я рано начал сочинять, безо всяких усилий. Первый свой очерк опубликовал в журнале, когда мне было двадцать лет, — о том, как армия Вашингтона зимовала в Вэлли-Фордж. Я сбыл его в авиационный журнал за четыреста пятьдесят долларов. Папа, которого я очень любил, попросил выкупить у меня этот чек. Он выписал мне чек от себя, а тот, что из журнала, повесил в рамке над своим столом. Романтический гений, если угодно. Романтический, играющий блюзы гений, если угодно. Конечно, они с мамой умерли в конце прошлого года, в бреду, писая в штаны, как почти все прочие обитатели нашего большого шарика, но тем не менее я всегда любил их обоих.
Я рос ребенком, какого они имели все основания ожидать, — хороший мальчик, очень способный, талант которого рано созрел в атмосфере любви и доверия, послушный мальчик, любивший и уважавший папочку и мамочку.
Бобби был другим. Никто, даже владельцы визиток с золотым обрезом, как наши родители, никогда не ожидает такого ребенка, как Бобби. Никогда.
Я научился обходиться без горшка на целых два года раньше Боба, и это единственное, в чем я когда-либо превзошел его. Но я никогда ему не завидовал; это выглядело, как если бы служитель, много лет подающий шайбы на площадку, завидовал славе Бобби Халла или Фила Эспозито. В какой-то точке сама возможность сравнения, дающая основания для зависти, исчезает. Я это знаю по себе и могу утверждать с полным основанием: начиная с некоторого момента ты просто отходишь в сторону, прикрывая глаза от вспышек фотокамер.
Бобби читал с двух лет, а в три начал писать короткие очерки («Наша собака», «Поездка в Бостон с мамой»). Он выводил разваливающиеся в разные стороны печатные каракули, как шестилетний, что удивительно само по себе, но главное не это: если не обращать внимания на то, что он еще не умел управлять сокращениями мышц, то по содержанию это выглядело как сочинения способного, хотя и очень наивного пятиклассника. С удивительной скоростью он прогрессировал от простых предложений к сложноподчиненным и сложносочиненным, с загадочной интуицией подставляя дополнительные, определительные и обстоятельственные придаточные. Иногда его синтаксис давал сбои — там не согласуется, здесь определение не к тому слову, — но к пяти годам он успешно преодолел те трудности, с которыми большинство писателей борются всю жизнь.