Вот такой был Бобби.
Не все было столь живописно — думаю даже, больше ничего подобного не случалось… по крайней мере, до Успокоительного. Но я привел эту историю, считая, по крайней мере в данном случае, что крайности служат подтверждением нормы: жизнь с Бобби — это сплошной кавардак. В девять лет он посещал лекции по квантовой физике и курс алгебры повышенной трудности в Джорджтаунском университете. Однажды он своим криком заглушил все радиоприемники и телевизоры на нашей улице и в четырех соседних кварталах: он нашел на чердаке старый переносной телевизор и переделал его в широковещательную радиостанцию. Один старый черно-белый «Зенит», семь метров гибкого провода, плечики, подвешенные к коньку крыши, — и presto! В течение двух часов четыре квартала Джорджтауна могли принимать только WBOB… которым оказался мой братец: он читал вслух мои рассказы, отпускал дурацкие шуточки и объяснял, что именно ввиду высокого содержания серы в отварных бобах наш папа так часто пукает в церкви по воскресеньям. «Но в общем-то он держит это в рамках, — успокаивал Бобби аудиторию примерно из тысяч трех слушателей, — приберегая главное до момента, когда надо петь гимны».
Папа, которому это все не особенно понравилось, вынужден был уплатить семьдесят пять долларов штрафа и вычел их из содержания Бобби на следующий год.
Жить с Бобби, о да… слушайте, я плачу. Интересно, это искреннее чувство или просто разрядка? Думаю, все-таки первое — Господь свидетель, как я любил его, но, видимо, надо все-таки поторопиться.
По существу Бобби закончил среднюю школу к десяти годам, но никогда не получил степени бакалавра, не говоря уже о магистре. Это потому, что мощная стрелка компаса в его голове все металась и металась туда-сюда в поисках истинного Северного полюса.
У него был физический период и более короткий, когда он свихнулся на химии… в конце концов, Бобби всегда был слишком нетерпелив, чтобы долбить математику, связанную с этими областями. Он-то мог ее осилить, но она — и вообще так называемые точные науки — быстро ему наскучивала.
В пятнадцать лет он интересовался археологией — на нашей даче в Норт-Конуэе он прочесал подножия Белых гор, воссоздавая историю живших там индейцев по наконечникам стрел, кремням и даже структуре угольков из давно угасших костров в мезолитических пещерах центрального Нью-Хэмпшира.
Но и это прошло, и он занялся историей и антропологией. В шестнадцать лет родители нехотя отпустили Бобби, когда он попросился в антропологическую экспедицию в Южную Америку.
Вернулся он через пять месяцев с первым в жизни настоящим загаром; он стал на три сантиметра выше, на восемь килограммов легче и гораздо спокойнее. Он оставался веселым, но его мальчишеская несдержанность, временами заразительная, временами невыносимая, прошла. Он стал взрослее. И впервые я услышал от него разговоры о политике… о том, какие ужасы творятся на свете. Это было в 2003 году, когда отколовшаяся от ООП группа под названием «Сыны джихада» (для меня это название всегда звучало как-то отвратительно, вроде католической общины где-то в западной Пенсильвании) взорвала в Лондоне струйную бомбу, отравив шестьдесят процентов площади города и сделав остальную непригодной для проживания тех, кто собирался иметь детей (или жить после пятидесяти). В том же году мы пробовали организовать блокаду Филиппин после того, как правительство Седеньо приняло «небольшую группу» советников из красного Китая (тысяч в пятнадцать, по данным наших разведывательных спутников), и отступили лишь после того, как стало ясно, что а) китайцы не шутили, утверждая, что заполнят вакуум сразу после нашего ухода, и б) американский народ вовсе не намерен совершать массовое самоубийство из-за Филиппинских островов. Еще в том же году другая группа чокнутых кретинов — по-моему, албанцев, — пыталась рассеять с воздуха вирус СПИДа над Берлином.
Такие вещи удручали всех, но Бобби — до глубины души.
— Почему люди такие мерзкие сволочи? — спросил он меня однажды. Мы отдыхали в Нью-Хэмпшире, был конец августа, и наши вещи в основном уже находились в ящиках и чемоданах. Домик приобрел печальный, заброшенный вид, как всегда, когда нам предстояло разъехаться в разные места. Мне — в Нью-Йорк, а Бобби — в Уэйко, Техас… вот уж чего не ожидал. Все лето он читал книги по социологии и геологии — как вам такой коктейль? — и сказал, что намерен поставить там пару экспериментов. Он сказал это самым небрежным тоном, но я заметил, как мама внимательно взглянула на него. Ни отец, ни я ничего не подозревали, но, думаю, мама почуяла, что стрелка компаса Бобби перестала рыскать и устремилась в нужном направлении.
— Почему они такие сволочи? — переспросил я. — Я что, должен ответить?
— Лучше пусть кто-то ответит, — вымолвил он. — И очень скоро, судя по тому, как идут дела.
— Дела идут как всегда, — заметил я, — и это, видимо, потому, что люди созданы сволочами. Если кто-то должен нести ответственность, так это Господь Бог.
— Ерунда все это. Я не верю. Даже треп насчет двойных Х-хромосом оказался ерундой. И не говори мне об экономических неурядицах, конфликтах между имущими и неимущими, потому что это тоже ничего не объясняет.
— Первородный грех, — возразил я. — Работай на меня — я задаю ритм, а ты под него танцуй.
— Ладно, — сказал Бобби, — может быть, и первородный грех. Но каким орудием, большой брат? Об этом ты себя спрашивал?
— Орудием? Каким орудием? Что-то я тебя не понимаю.
— Думаю, это вода, — задумчиво промолвил Бобби.
— Что-что?
— Вода. Что-то, содержащееся в воде.
Он поднял взгляд на меня:
— Или не содержащееся.
На следующий день Бобби улетел в Уэйко. С тех пор я его не видел, пока он не ворвался в мою квартиру в надетой наизнанку майке и с двумя стеклянными ящиками. Это было три года спустя.
— Привет, Гови, — сказал он, переступая через порог и по-свойски шлепая меня по спине, будто мы расстались вчера.
— Бобби! — заорал я и заключил его в медвежьи объятия. Мне в грудь уперлись острые углы, и послышалось разгневанное жужжание.
— И я рад тебя видеть, — сказал Бобби, — но лучше пусти. Ты злишь туземцев.
Я поспешно отступил. Бобби поставил на пол огромный бумажный мешок и развязал рюкзак. Затем осторожно вынул из мешка стеклянные ящики. В одном был пчелиный улей, в другом — осиное гнездо. Пчелы уже успокоились и сновали по своим пчелиным делам, но осам все это явно не нравилось.
— Ладно, Бобби, — произнес я, ухмыляясь. Я не мог сдержаться. — Что у тебя на сей раз?
Он расстегнул рюкзак и вынул баночку из-под майонеза, наполовину заполненную прозрачной жидкостью.
— Видишь?
— Да. Похоже на воду. Или это огненная вода?
— И то, и другое, поверь. Взято из артезианской скважины в Ла-Плате — городке в семидесяти километрах восточнее Уэйко, и это концентрат, выделенный из восемнадцати литров воды. У меня там настоящая винокурня, Гови, но не думаю, что правительство будет меня преследовать. — Его ухмылка стала шире. — Это все-таки вода, но в то же время самый удивительный самогон из всех знакомых человечеству.
— Никак не усеку, о чем ты.
— Конечно, не сечешь. Но поймешь. Знаешь что, Гови?
— Что?
— Если пришибленный род человеческий сумеет продержаться еще шесть месяцев, спорю, что смогу сохранить его навсегда.
Он поднял баночку из-под майонеза, и увеличенный ею глаз Бобби уставился на меня сквозь нее с чрезвычайно торжественным видом.
— Это великая вещь, — отчеканил он. — Лекарство от самой тяжелой болезни, жертвой которой становится гомо сапиенс.
— Рака?
— Ничего подобного, — возразил Бобби. — Войны. Пьяных драк. Убийств из-за угла. Всей этой гадости. Где у тебя ванная, Гови? Зубы взывают.