Его мать, Анна Николаевна, наоборот, большую часть времени была чем-то взволнованна. Тору считал, что именно поэтому родители по-прежнему состояли в браке: тревога матери умело разбавляла приторность безразличия отца.
Несмотря на это, Тору, привыкший довольствоваться малым, чувствовал, что с семьёй ему повезло. Мать, не японка по крови, привносила в дом чувство лёгкости и непринуждённости — в чужих же домах Тору чувствовал себя неуютно: консервативные взгляды протягивались по комнатам натянутой струной, грозящейся вот-вот лопнуть и выцарапать гостям глаза. Тору ценил свободу и независимость матери, но в глубине души презирал отца. Он совершенно не понимал его мотивов и считал себя вправе презирать то, что было недоступным его восприятию.
Ссоры в их семье случались редко, и в эти моменты межнациональный брак трещал по швам: ругательства на трёх языках сотрясали стены, по комнатам летали ножи и посуда; тарелки раскалывались на маленькие кусочки — один из таких после бурного скандала Тору нашёл у себя в ноге. Это заставило родителей примириться и больше не переходить к рукоприкладству. На самого Тору никогда не поднимали руку. Ни отец, ни мать не могли даже подумать о том, чтобы физически навредить сыну, поэтому они делали это иначе, с каждым годом выбирая всё более изощрённые способы.
Со временем Тору стал сомневаться в своих способностях: мать так сильно о нём беспокоилась, что он стал считать себя совершенно беспомощным. Что мог сделать мужчина, навязчиво опекаемый женщиной? Казалось, даже отец не получал от неё столько внимания и ласки. Тору считал это делом больным и безнадёжным.
Позже больным и безнадёжным он стал считать себя. Тору больше не мог ощущать тело частью окружающего мира и не мог управиться с данной ему в аренду кожаной машиной — он с детства безусловно верил в реинкарнацию и был уверен, что оболочку рано или поздно придётся вернуть владельцу.
С каждым днём внешний мир становился для Тору всё более серым, и у него никак не получалось разбавить эту серость. Он изо всех сил старался быть хорошим и правильным, чтобы не тревожить мать и не слышать её причитаний, но к десяти годам это стало приносить лишь ещё больше страданий, и он возненавидел даже мысль о том, чтобы быть кому-то полезным. Тору не мог справиться даже с собой, поэтому попытки справляться со взрослыми людьми, волей случая оказавшимися с ним под одной крышей, приводили только к разочарованию и нестерпимому желанию поскорее исчезнуть. Больше всего Тору хотел больше никогда не рождаться.
И интересовался он разве что своими снами, в которых, если бы не ласковые руки матери, будившей его по утрам, он мог бы проводить дни напролёт. Со временем Тору стал видеть всё более сложные картины, по настроению и внутреннему дыханию напоминающие работы Кандинского или Ротко. После таких снов Тору просыпался уставшим, но окрыленным.
В восемь лет, когда редкая ночь проходила без ставших привычными видений, Акияма Тору стал пробовать себя в рисовании. Его мать брезгливо косилась на полотна сына, а на все просьбы найти для него учителя отвечала твёрдым отказом. Тору близко к сердцу принимал замечания насчёт «цветных клякс, попусту переводящих бумагу», поэтому с трудом, но погасил в себе интерес к художественному искусству. Вместо этого он предусмотрительно тайком от родителей стал писать потешные стишки и рассказы, не претендующие на то, чтобы стать полноценными шедеврами. Свои же картины — он принципиально отказывался называть их рисунками или мазнёй — Тору хранил в нижнем ящике стола, куда точно не потянутся руки матери или отца. Подгнившие плоды искусства вскоре потеряли для него глубину прежнего интереса. Иногда он рассматривал их, тратя на это по нескольку часов в день, пока однажды его, сгорбленно сидящего за столом, не застала мать. Не было никакого смысла оправдываться: он позорно выдал себя и не имел возможности защититься.
— Лучше бы чем-то полезным занялся, — холодно сказала она, но ограничилась лишь словами. Укрывшись от её глаз, Тору затолкал картины обратно в ящик — углы листов заметно помялись и пошли волнами. Ему вдруг захотелось погрузиться в покачивающуюся синеву моря и никогда не вынырнуть на сушу.
Тору жалел, что не родился прекрасной длинноволосой русалкой с переливающимся на солнце хвостом и сверкающей чешуёй. Он мог бы вечерами взбираться на пологие камни и чарующей песнью заманивать моряков на дно и верную смерть. Тору хотел увидеть, как в глазах гордых и смелых мужчин, на которых он никогда не был и не будет похож, гаснет жизненный свет, как эмоция страсти и вожделения сменяется холодом обречённости и осознания собственной беспомощности. Подарить на прощание душевную ласку… но всё это было только глупыми девчачьими сказками. Никаких русалок, а тем более ходящих на грани с безумием мальчиков, ставших русалками, никто никогда не видел. Или видел, но тщательно скрывал.