Выбрать главу

В дивном новом мире репортеры гоняются за будоражащими сенсациями точно так же, как и в старом, но ведь стабильность требует сенсаций избегать! Еще одно противоречие.

А что вообще заставило мир обожествить стабильность? После разрушений Девятилетней войны выбор был между всемирной властью и полным разрушением, и мир выбрал стабильность, а не поиски (как будто «мир», миллионы людей, вообще хоть что-то может выбрать!). Теперь нормы сделались неизмеримо важнее индивидов, которых можно наштамповать сколько угодно, а покушение на норму — удар по всему обществу. Но почему индивиды, хотя бы верхнего уровня, с этим смиряются? Чтобы людей перестала пугать смерть — мне кажется, это по силам только религии, а никакие шоколадки, раздаваемые детишкам в палатах умирающих, этому не помогут.

Правда, если бы страх смерти действительно удалось убить, то стремлению к чему-то более высокому, условно говоря, духовности, особенно и неоткуда было бы взяться: ее порождает греза о свободе души от своей материальной основы. Тем не менее духовность откуда-то все-таки берется. И как же в дивный новый мир проникает тоска по чему-то высшему? У «сценариста» Гельмольца через избыточный талант: он чувствует в себе присутствие скрытой силы, хотя в позитивистском мире талант родиться не может, поэзия, как и любовь, рождается из разделения мира на здешний и нездешний, на низший и высший. Если нет этого разделения, то поэзии, как и любви, просто неоткуда взяться. А у Хаксли Дикарь начинает читать Шекспира и сразу же проникается романтизмом, начинает стыдиться своего влечения к любимой девушке, за мерзкой и страшной картиной умирания ощущать величие смерти, замечать совершенно безразличное позитивисту великолепие пейзажа, хотя Шекспир, как и всякий поэт, стоит на огромном фундаменте поэтических образов, уже накопленных предыдущими поколениями: если читатель к ним глух, то и Шекспир покажется бессмыслицей, полной шума и ярости.

У другого же интеллектуала, Бернарда, душевная неутоленность нарождается через физический недостаток (так и пессимизм Байрона часто приписывают его хромоте). Это уже отдает Фрейдом: «высокое» рождается как сублимация подавленного «низкого». И ненависть Дикаря к любовнику его матери тоже отдает эдиповым комплексом, хотя Фрейд — один из отвратительных богов дивного нового царства пошлости. В реальности, я думаю, мальчишка, выросший вне моногамной культуры, будет считать любовные связи чем-то естественным, из-за чего не стоит лезть на стенку. Удивляет также, что в дивном новом мире о сексе говорят эвфемизмами: иметь, развлекаться, попользоваться — не ведающие стыда рационалисты должны вроде бы и пользоваться самыми простыми и точными словами. А у них как будто есть даже и любовная привязанность: потерянная в индейской резервации Линда обращается к своему партнеру так, будто дело происходит сегодня: «Томасик, ты помнишь свою Линдочку?».

Ну а техника, представлявшаяся Хаксли верхом совершенства, уже и сейчас выглядит до смешного архаичной: никель, стекло, фарфор, рабочий на конвейере орудует гаечным ключом, за всем следят диспетчеры… Тогда как сегодня и коров давно кормят компьютеры. Младенцам в дивном новом мире прививают отвращение к бумажным книгам, и листают там тоже телефонные книги — до планшетов Хаксли не додумался. Мелькают у него и магнитофонные бобины, которых уже и сейчас днем с огнем не найдешь.

Но это, разумеется, мелочи, писателя интересовали, в первую (и, к сожалению, в последнюю) очередь, человеческие, социальные отношения. Однако и в них он чрезвычайно упростил себе задачу, обойдя или не заметив целую кучу по-видимому неразрешимых проблем. Без разрешения которых стабильность невозможна.

Она и невозможна.

К слову сказать, в предисловии к изданию 1946 года Хаксли и сам оценивает свою знаменитую книгу довольно критически: главный дефект книги — Дикарю предлагается лишь выбор между безумной жизнью в Утопии и безумной жизнью в индейском поселке. Выбор между двумя видами безумия в начале тридцатых казался забавным скептику-эстету, кем называет себя сам Хаксли. Но в 1946-м на развалинах Европы здравомыслие почему-то уже кажется ему достижимым: мир можно устроить по Генри Джорджу, по Кропоткину… Но почему же их идеи не победили раньше?